Из воспоминаний немецкого офицера о советском плене. — За что получили Немецкий крест в золоте? Среди вас были офицеры или были только солдаты


«...Каждый из нас видел то время по-своему. И о войне у каждого своя правда. Спросите двух солдат, сидевших в одном окопе, в метре друг от друга, и их рассказы не совпадут. У меня правда такая...»

— За что получили Немецкий крест в золоте?

— Согласно статуту, я должен был восемь раз совершить нечто, достойное Железного креста первого класса. Только вот, что я там совершал, уже не помню. Воевал. Должно быть, неплохо, раз удостоился такой награды. У меня сохранилась заметка из фронтовой газеты, но в ней описывается бой, состоявшийся позже, я уже являлся кавалером Немецкого креста.

«Егеря» («Hetzer») и САУ Штурмгешютц

Для отражения прорыва противника на участке фронта рейнско-вестфальской пехотной дивизии были задействованы семь «Егерей» (истребителей танков) и три САУ Штурмгешютц под командованием 24летнего хауптмана Кюна из Дойцена под Борной. Их задача состояла в поддержке контратаки роты фузилеров. Фузилеры занимают исходную позицию. В обед на холмистую, изрытую снарядами главную линию обороны выходят «Егеря» и САУ Штурмгешютц. После короткого массированного удара нашей артиллерии истребители танков во главе с командиром внезапно возникают перед вражескими окопами — и уже падают первые снаряды пушек «Егерей» в рядах большевиков.

Захваченные врасплох, парализованные красные (Sowjets) пялятся на наводящие страх «Егеря», не замечая как к ним подкрадываются и САУ Штурмгешютц. И вот они стоят на их правом фланге, стреляя из всех стволов. Одновременно с громким «Ура!» во фланг врагу ударяют фузилеры, их автоматы собирают богатый урожай среди бегущих большевиков. Сломя голову выскакивают из окопов и остальные красные (Sowjets), пытаясь по полю спастись бегством в лес. Но и здесь их настигают снаряды и пулеметные очереди «Егерей».

Огонь продолжался непоных 30 минут, но немалое количество убитых и еще больше раненых большевиков свидетельствуют об ожесточении боя. Захвачены четверо пленных, шесть пулеметов и множество стрелкового оружия. Поле боя за нами, прорыв противника ликвидирован. — С удвоенной самоотверженностью солдаты выполнили свою задачу, с каждым выстрелом отомстив красным (Sowjets) за то, что они творят у нас на родине с нашими женщинами и детьми.«

— Были ли Вы суеверны?

— Нет, ни суеверным, ни верующим никогда не был. Я и с церковью, по примеру жены, порвал официально. (Чтобы не платить церковный налог, которым в Германии облагаются католики и протестанты — примечание переводчика.) Всю войну был уверен, что выживу — и, в самом деле, не был обделен счастьем. Позднее у меня никогда, как у некоторых, не возникало и мысли, что не переживу плена. Маршируя в колонне пленных, думал: «Ну, вот, теперь идешь в плен. Прекрасным этот поворот в судьбе не назовешь. Но ты же не один в таком положении.»

— Когда стало ясно, что война, скорее всего, будет проиграна?

— Лично я утратил веру в победу со Сталинграда. Сомнения же возникли еще раньше. До начала войны я плохо представлял себе Россию, об Украине же вообще ничего не знал. У нас тогда о русских, украинцах не было и речи — войну вели против большевиков. Мы были отменно мотивированы, старания послужить на благо Отечества хоть отбавляй, трудностей, опасностей не боялись.

И все же, стоило мне узнать немного страну, где пришлось воевать, сомнение — а хватит ли у нас сил выиграть эту войну? — появилось помимо воли. Здесь все давалось трудней, чем в Европе. Расстояния, погода, дороги, язык. Ремонтники, обоз безнадежно отставали — нам приходилось бросать пушки из-за мелких поломок. Не один я засомневался, были и такие, кто с самого начала не верил в успех — вслух такое, конечно, не говорилось, но можно было догадаться.

Однако, сомнения сомнениями, но это не означает, что плохо воевали. Приказ есть приказ — всегда стараешься выполнить его, как можно лучше.

И так до последнего звонка. Несмотря ни на что, и в самом конце войны старались воевать по-прежнему. Удавалось не всегда. Если бой складывался для нас удачно — настроение поднималось, казалось, еще не все потеряно. Это, как в спорте: победы окрыляют. Однако, часто оно бывало подавленным. Стреляешь, стреляешь — и все без толку: врагов не убывает. Наоборот. Если в начале войны соотношение сил было один к одному — один к двум, то в конце ее — не меньше одного к восьми.

Повседневный приказ неизменно приводил в уныние: столько-то и столько-то танков, столько-то людей выбыли, потеряны, убиты. Заменить было, как правило, некем и нечем — как воевать? Случалось, командиры отказывались выполнить приказ, ссылаясь на отсутствие возможностей — с ними разбирались по законам военного времени.

Меня — я командовал ротой — сильно угнетало качество пополнения, поступавшего к нам в последние месяцы войны. Призывы хорошо подготовленной молодежи, прошедшей школу Гитлерюгенда, к тому времени были уже выбиты. Не осталось и фанатиков.

Помню одного такого: «Для фюрера ничего не пожалею, жизнь отдам!». От них, впрочем, было мало толку: они сами лезли под пули, а это на войне не суть. Наши новые товарищи... что это была за публика! Старики, еле волочившие ноги... Требовать с них того, что обычно ожидаешь от солдата, было бесполезно. И ничего не умели, подготовка — нулевая, их приходилось учить с азов. Отсюда несли большие потери.

Расскажу на одном случае, в чем разница между старым и неопытным солдатом. Всего в Курляндии произошло шесть крупных сражений. В промежутке между ними занимались зондированием местности. Однажды прочесываем лес. Впереди завал — несколько деревьев, как бы поваленных бурей. Один из моих командиров экипажей говорит: «Мне это сильно не нравится» и ускоряет ход. Выстрел. Чутье его не подвело: подъезжаем ближе — горит Т-34, прятавшийся за деревьями в засаде. Наш сумел выстрелить первым.

Об этом и идет речь на войне: от воина требуется наблюдательность и быстрота реакции. От того, кто сделал первый выстрел, зависит жизнь и твоя и твоих товарищей. Ну, а как бы повел себя неопытный солдат? Скорее всего, он не придал бы никакого значения увиденному — подумаешь, пара деревьев валяется у дороги — и, в результате, не ушел бы живым.

— Почему, думаете, проиграли войну?

— Причин не одна, их несколько. Многого мы, солдаты, в то время еще не знали, к примеру, о предательстве генералитета. А оно имелось. Генералы, еще в самом начале кампании, частично извратили стратегические замыслы Гитлера. Наряду с предателями, немалый урон понесли от карьеристов, наломавших дров в погоне за чинами и наградами. У нас таких называли «больными горлом» (Рыцарский крест носился на шее на ленте) и болезнь эта, надо признать, была широко распространена среди офицерства. Ну и неравенство в силах. Если вас десятеро, что можно сделать против сотни? А, ведь, так было, особенно в конце войны.

— Что писали домой?

— Ничего особенного. О потерях не сообщал — зачем зря волновать родных. Конечно, когда убивали знакомых — со мной служили земляки, кое-кто из них был хорошо известен родителям, жене — упоминал. Как-то написал письмо одному товарищу. Много лет спустя, уже после войны, он, сохранив, подарил его мне. Текст самый обычный: «как поживаешь?» и т.д. Также и из дому получал письма, где, кроме семейных новостей, ничего примечательного не сообщалось.

— Как строились отношения с населением во время оккупации?

— На общение с населением у нас смотрели косо. Прямо оно не запрещалось — это было и невозможно, но, скажем так, слишком тесные контакты не поощрялись.

Размещались у жителей на постой. С отказом ни разу не сталкивался. Конечно, кое-кто, наверно, пускал нас не совсем по доброй воле, боялись... не знаю. Виду, во всяком случае, не показывали. Я же, размещая солдат, старался не слишком стеснить хозяев. На улицу никого не выгонял. Убедившись, что хата полна народу, искал своим людям другое пристанище.

Жалоб на солдат от местного населения мне лично ни разу не пришлось выслушать. Нам же особенно ничего нужно не было. Бывали, конечно, и перебои в снабжении, но это случалось на передовой. Так, что, если и брали у хозяев, то какую-нибудь мелочь, луковицу, например. Я всегда спрашивал разрешения. Реквизиций не устраивали.

Надо сказать, порядки у нас были строгие — никакой разболтанности. Дисциплина поддерживалась жесткими методами. Своими глазами видел на Украине служащего вермахта, повешенного своими же — на груди доска с указанием преступления. Что он такого совершил, уже не помню. Раз пришлось выступать свидетелем в военно-полевом суде по делу одного из моих солдат. К счастью, суд его оправдал.

— Как развлекались, когда была возможность?

— Местные женщины нас не привлекали, были неаппетитны. В их облике не имелось ничего женственного: замызганные телогрейки, платки — один нос торчал. Может, будь они по- другому одеты, было бы иначе. А так, за все время помню только два случая, когда меня кто-то заинтересовал. Однажды мы, четверо офицеров, квартировали у одной ученой дамы со степенью, кажется, по истории. Так вот, за хозяйкой мы ухаживали, флиртовали с ней. Вечерами устраивались танцы. И говорили обо всем на свете — она неплохо владела немецким. Но нас было четверо, да и дама отличалась строгими нравами. Вольности не допускались.

Походную кухню всегда окружали местные — повара отдавали им то, что оставалось от солдат. Иногда и консервы — у нас скапливалось, к примеру, много рыбных консервов, их не все любят. В Славянске зимой 43/44 года к кухне приходила попрошайничать хорошенькая девчонка, продвинутая — платка, во всяком случае, не носила. С ней я поприжимался немного, все было, однако, довольно невинно. Позже получил от нее письмо на ломаном немецком языке, что-то вроде «не забуду твоя крепкую поцелую». — Крепкий поцелуй! Больше-то ничего и не было.

Вот в Польше встречались красивые женщины. Но и там с этим было не так просто. Помню, идут как-то по улице две девушки, ну, просто, писаные красавицы, глаз не отведешь. Заметив, что я провожаю их восхищенным взглядом, мой «чистильщик» (Putzer) — так мы называли солдат, исполнявших обязанности денщиков; официально он являлся связным (Melder) — обращается ко мне: «Э, лейтенант, эти не для тебя».

— Почему же не для меня?

— Еврейки.

Вот так... мой солдат знал, а я и не догадывался!

Так, что на войне для меня обошлось без секса.

— Ну, хорошо, секса не было, а что было?

— На отдыхе, переформировании, когда стояла теплая погода, с великим удовольствием загорали. Сбросить с себя обмундирование; разлечься праздно, подставив тело солнечным лучам — колоссальное наслаждение! На передовой, ведь, не позагораешь...

— Где встретили конец войны?

— Под Фрауэнбургом (Салдус).

— Как восприняли известие о капитуляции?

— Были потрясены: в последние недели нам прожужжали все уши рассказами о новом оружии, вскоре ожидавшемся на фронте. В доказательство ссылались на бомбежку Лондона ракетами ФАУ-1. Мы, было, поверили, может быть, еще удастся добиться перелома. Не знаю, куда оно подевалось, это оружие, затерялось ли в служебной почте, как мой Немецкий крест?, но мы его так и не получили — и вот нас лишили надежды окончательно. Первые мысли были об оставшихся на родине женщинах и детях: что-то их теперь ждет?

— Русского плена боялись?

— Да, пропаганда была — верили.

О том, что восьмого будет капитуляция, мы узнали на день раньше. Весь день седьмого топили в болоте ценные вещи, в первую очередь, всю оптику, личное оружие: ничего не должно было достаться русским. Были сохранены лишь перочинные ножи, блокноты, карандаши, фотографии — их отобрали потом при первом же шмоне. Разграбили собственный обоз.

Каждый переоделся в новенькую, с иголочки, форму, привели себя в порядок, побрились, почистились. Старые тряпки побросали. Подошедшие восьмого красноармейцы — здорово обтрепанные, им досталось не меньше нашего — все подобрали, набив ношеным барахлом свои вещмешки. В сравнении с ними, нашими конвоирами, мы выглядели просто шик. В плен шли, как наши отцы в восемнадцатом году: непобежденными, с гордо поднятой головой.

Боевое расположение духа продержалось, однако, недолго. 8 мая стояла сильная жара. Солнце пекло адским огнем, губы спекались от жажды. Наконец, конвой, как и мы истомленный зноем, позволил привал на каком-то латышском хуторе, где смогли напиться из колодца. Воду черпала местная крестьянка. И вдруг эта женщина, улучив момент, когда ее не слышали красноармейцы, обратилась к нам едва ли не с ненавистью в голосе: «Мы никогда не простим вам того, что проиграли войну!» — Настроение у всех тотчас испортилось, остаток пути шагали понуро.

— Кто она была, немка?

— Нет, хотя и говорила по-немецки.

В Фрауэнбурге нас погрузили в вагоны, поезд находился в пути несколько дней. Наконец, мы прибыли в 7270/1 лагерь в Боровичах, где мне предстояло пробыть до начала 1948 года. Это был барачный лагерь примерно на три тысячи человек с большой историей: еще в Первую мировую войну здесь содержались военнопленные. Солдаты и офицеры находились вместе. Работали на кирпичном заводе. Восстанавливали здание и оборудование, поврежденные при бомбежках немецкой авиацией.

— Офицеры могли не работать?

— Могли. Но администация лагеря придерживалась правила «кто не работает, тот не ест». На отказнике был заранее поставлен крест: пайка его была такова, что выжить не представлялось возможным. К голоду добавлялась монотонность лагерного распорядка. В результате, неработающие быстро теряли волю к жизни, опускались, умирали. Лишь немногим из них посчастливилось, как одному из моих товарищей-земляков, признанному дистрофиком, вернуться таким образом на родину — мне удалось через него известить родных, ничего не знавших о моей судьбе, что я жив и нахожусь в плену.

Для меня — работать или не работать — вопрос не стоял: работа вносила разнообразие в наше унылое существование, позволяла на время отвлечься от тяжелых мыслей. В особенности желанным было попадание в «команды», куда набирали «специалистов».

Помимо того, что они охранялись слабей, здесь имелась надежда что-то «организовать» — слово, хорошо знакомое каждому военнопленному — т.е. обменять, выпросить, заработать, украсть и т.д. продукты питания. Мне «организовывать» помогало знание русского языка, приобретенное еще во время войны. Мой русский не был совершенным, но люди понимали меня и я их — это облегчало контакты.

Кормили нас так, что «организация» являлась жизненно необходимой: ежедневно тарелка жидкого супа, немножко каши и 400 грамм хлеба. Если в супе попадалась рыба — поедали ее вместе с костями, но чаще суп был одна вода. Каша тоже — что это за пища? — только желудок заполнить. За выполнение плана хлеба давали на двести грамм больше — т.наз. «хлеб рабочего» (Arbeiterbrot), выполнить план при завышенных нормах удавалось редко. Неудивительно, что мы — при таком питании нам приходилось заниматься тяжелым физическим трудом — были сильно истощены. Вот и мне довелось пару раз с дистрофией полежать в санчасти.

— Что же, интересно, могли обменять военнопленные?

— Да все, что угодно. Помню, в Боровичах послали нас побелить классы в одной местной школе. Дали мел. Кистей не было. Их мы должны были изготовить сами, материалом служила кора и ветви деревьев, росших во дворе. Когда там оказались, я сразу приметил за туалетом — дощатой будкой — лаз в заборе. И вот, пока товарищи импровизировали малярный инструмент, наломав сухих сучьев и веток и разделив их ломом — наше универсальное орудие в плену — на части примерно одинаковой длины, смастерил вязанку. Стою на улице, жду. Увидел прохожую: «Матка, иди сюда!» — выручил за дрова хлеб.

Как офицер, получал 40 грамм махорки. Всю ее выменивал на продукты. Вообще, надо сказать, заядлые курильщики были несчастнейшими из всех пленных. Бывало — правда, это единичные, не массовые случаи, что, отказывая себе во всем ради курева, доводили себя в прямом смысле до голодной смерти.

— О чем говорили между собой на войне, в плену?

— Когда служил новобранцем, в Борне, все разговоры были о девушках. Многие едва успели испробовать первые радости и огорчения любви, казалось, важнее предмета на свете нет. Позднее, на фронте, темой номер один была еда. Подслушав нас, посторонний решил бы, что попал на курсы кулинарной академии. Обменивались изощреннейшими рецептами — приготовить мы все равно ничего не могли: где?

И, наконец, в плену жратва превратилась в единственную тему, к ней были обращены все помыслы. Уже и речи не было об изысках, волновало чем — неважно чем — набить брюхо, не помереть с голоду. Ели, помнится, подсолнечный жмых — то, что идет на корм лошадям, сгодится и пленному: ему также требуются белки.

В лагере можно было встретить людей со всей Германии — саксонцев, баварцев, рейнцев, силезцев и т.д., много было крестьян. От них я узнал вещи, о которых прежде не имел ни малейшего представления. Мои познания в ботанике невероятно расширились, я научился распознавать десятки съедобных трав и растений. Рвали, к примеру, крапиву, варили — вкусно. Собирали мяту, сушили — из нее получался замечательный чай, к тому же, очень полезный при простудах.

Наш рацион был слишком скуден для тяжелой работы, но и его мы недополучали: в лагере воровали все, начиная с последней посудомойки. Поначалу нас это сильно изумляло, затем привыкли — слово «цап-царап» прочно вошло в обиход. Когда в суповой миске ложка вычерпывала одну воду, кто-нибудь неизменно отпускал комментарий: «Начальник... цап-царап».

Мы и сами превратились в мастеров «цап-царап», случая не упускали. Когда ремонтировали дымоход печи на кирпичном заводе, пробили дыру в соседнее помещение. Там обнаружился склад картофеля. Тут же из палки с гвоздем умельцы изготовили орудие наподобие гарпуна, с его помощью воровали картошку. Все делалось с большими предосторожностями: попадись мы, нам грозило жестокое наказание за расхищение госсобственности. Но угрызений совести не испытывали, обрусев к тому времени — главное не попадаться!

Воспитывало нас свое же начальство. Помню, попал раз в блатную командировку. Нам троим выдали сухой паек на несколько дней, затем — на машине — мы были отвезены в поле, где нас ждал начальник лагеря собственной персоной. Там располагались участки, засаженные картофелем. Рядом паслись коровы. В нашу задачу входило следить за тем, чтобы скотина не заходила в посадки. Высокий начальник провел нас по полю, показав границы своего участка: «Здесь ничего не брать!» Затем, обратившись к соседским участкам: «Здесь можете... цап-царап. Но, смотрите, не попадаться!» Он не поленился даже показать нам, как выкопать картошку, чтоб не бросалось в глаза. Урок мы, конечно, усвоили.

— Как относились к военнопленным?

— С женщинами, а работать приходилось, в основном, рядом с местными женщинами, мы жили дружной семьей. Посторонние относились к пленным по-всякому: некоторые настороженно, с опаской, большинство же — вполне доброжелательно. Чего не замечали, так это явной враждебности. Никто нас не оскорблял и не унижал.

Иначе конвой. Конвоир, когда ему что-то не нравилось, мог заехать прикладом. У солдат психология другая, нежели у гражданских.

В начале 1948 года меня с несколькими другими пленными перевели в соседний лагерь 7270/3 в Пестово. По лесопилке, находившейся неподалеку, он назывался «Распиловка».

Приблизительно 400 заключенных лагеря занимались вылавливанием из воды и транспортировкой древесины, укладкой бревен и досок в штабеля. Каторжной была работа по загрузке железнодорожных вагонов: тяжеленные балки вручную, через голову, забрасывались в вагон. Именно она послужила поворотным пунктом в моей судьбе.

Ночью, с 4го на 5е мая 1948 года я внезапно почувствовал себя плохо, меня жутко вырвало. Освобождения от работы, тем не менее, не получил: порежь я палец, меня бы освободили, а так, якобы живот болит, температуры нет — симулянт. Немецкий военврач, работавший с нами на лесопилке, ничем не смог мне помочь: не имея инструментов, он затруднился поставить диагноз.

Состояние, между тем, ухудшилось: на ногах стоять не мог — валялся на досках, мучаясь нестерпимыми болями. Наконец, и до конвоя дошло, что я не притворяюсь. Я был отправлен обратно в лагерь, где женщина-лагерный врач, после осмотра, перенаправила в местную лечебницу, туда меня свезли на телеге. Живот к тому времени сильно раздулся, я опьянел от боли. В больнице меня сразу прооперировали. Очнувшись от наркоза, узнал, наконец, что со мной: непроходимость кишечника как следствие разрыва сальника, короче, я надорвался.

Больничное питание было недостаточным. Выручала пайка, доставлявшаяся из лагеря. В нее входила махорка. Сам некурящий, менял ее у больных или посетителей на еду. Слух о том, что в больнице лежит пленный немец — в русских условиях маленькая сенсация — , быстро распространился. Когда начал вставать и ходить, то, куда бы ни направлялся, меня провожали любопытными взорами. Каждый встречный обращался ко мне с приветствием — кто сдержанно, кто по-дружески. Раз я оказался в палате, где лежал какой-то старик. Изможденный — кожа да кости, с тусклым взглядом, выражавшим апатию, он выглядел живым мертвецом.

Ухаживала за ним жена-настоящая русская «матка». Неожиданно, достав из сумки вареное яйцо и пирог, она протянула их мне: «Бери!» Я стал отказываться, ссылаясь на то, что ее муж сильно истощен; ему требуется больше есть, чтобы встать на ноги. — «Возьми, возьми! Он все равно скоро помрет, а ты молодой, вся жизнь впереди — тебе нужно поправиться после операции!» Меня этот случай глубоко растрогал: не думал я, идя в плен, что кто-то когда-то так отнесется ко мне — загадочная русская душа! (в оригинале — «русская ментальность» — Ред.).

После выписки из больницы пролежал еще какое-то время в лагерной санчасти, позднее меня определили на легкие работы. В конце-концов эта операция стала моим «билетом на родину»: меня списали. На границе мы в последний раз прошли санобработку, затем нас тщательно обыскали. Через все шмоны в плену мне удалось сохранить маленький, размером в ладонь, альбом со свадебными фотографиями.

К ним были подписи, сделанные от руки. Зная, что на русских любая строчка по-немецки действует, как красная тряпка на быка, предусмотрительно спрятал альбом в раздевалке — там лежали какие-то подушки, я засунул его в наволочку. Как выяснилось, не напрасно. При обыске у одного из товарищей были найдены несколько листков с дневниковыми записями, которые он вел в плену. Мы поехали дальше, а он остался.

18 декабря 1948 года, после долгой разлуки, я, наконец, смог обнять жену, родителей. Считаю, мне и здесь повезло. Неизвестно, смог ли бы я выжить, оставшись в Боровичах. В маленьком лагере в Пестово порядки были попроще, домашней и больница под боком. Счастье нужно иметь и оно, слава богу, не оставляло меня всю войну и в первые послевоенные годы.

По воспоминаниям немецких военнопленных, они рвались на Запад...

Для меня выбора не было: вся семья жила в восточной зоне.

— Что до Вас доходило о жизни в Германии, когда были в плену?

— Мало что, можно сказать, о ней мы не имели ни малейшего представления. Потребовалось время, чтобы акклиматизоваться на родине. В первую очередь из-за новых порядков. В материальном плане нашей семье, в сравнении с большинством, в послевоенные годы приходилось не так тяжело. Отец жены был мясником — у нас всегда на столе было мясо. Оставалось и на обмен: в то время процветала меновая торговля.

— Как встречали бывших военнопленных?

— Для новой власти мы были подозрительны. Как-то мой шеф — одногодок, тоже с 1920го, с ним у меня наладились отношения — рассказал о беседе, которую имел в окружном комитете партии. Его спросили, сколько мужчин, в первую очередь, воевавших занято в нашей сберкассе. Опасались заговоров, собственный народ вызывал у коммунистов страх. Имелось указание не допускать, чтобы в одном месте собиралось больше трех ветеранов. Шеф заверил, у нас женский коллектив.

Чтобы получить место по специальности, пришлось подать заявление о приеме в партию — таково было условие. В СЕПГ меня не взяли: всем было известно — мне и не приходило в голову это скрывать — что я бывший офицер вермахта. Успев к тому времени оформиться на работу в сберкассу, нисколько не расстроился. Наоборот. Кто хорошо устраивался по возвращении из плена, так это деятели из Комитета Свободная Германия. Их ставили разными мелкими начальниками. Деревенскими бургомистрами и т.д.

— Как к ним относились в плену?

— Презирали. Чистейшей воды приспособленцы. В красном уголке у нас были выложены книги Маркса, Ленина, Сталина, Горького на немецком языке. Для перековки, так сказать. Несмотря на соблазн — иногда очень хотелось что-нибудь прочесть — мы их в руки не брали. Из принципа. Только эти изображали усердных читателей. В искренность их внезапного перерождения никто не верил: весь театр ради лишнего куска — им давали т.наз. «золотое ведро», т.е. консервы банками — и мелких привилегий.

Вообще, товарищество в лагере хотя и сохранялось, но стало хрупким. Дурной пример подали австрийцы. Вдруг обнаружилось, что национал-социализм был им навязан силой, они — вроде как невинные жертвы. С немцами знаться не хотели. Кучковались отдельно.

— Как сложилась послевоенная жизнь?

— Вернувшись, устроился в сберкассу в Борне, где и проработал до самой пенсии в 1985 году. Под конец руководил ревизионным отделом.

Самым тяжелым в ГДР была вечная боязнь доносчиков. Заимев в 1960-е годы дачу, приобрел некую отдушину. Соседям по даче доверял, как себе. Вечерами, за пивом, могли говорить откровенно, не стесняясь и по сторонам не оглядываясь. Я в то время сильно восхищался Западом.

Когда вышел на пенсию, смог навестить, наконец, старого боевого товарища, бежавшего на Запад — он работал мастером на крупном предприятии (во времена ГДР свободно посещать Западную Германию могли лищь пенсионеры). Вернулся совершенно очарованный увиденным. Во время экскурсии по заводу, где работал мой друг, набрал с пола шурупов: у нас таких и не видели, а здесь они валялись! Сегодня от былого восторга не осталось и следа.

Как я понял, это общество интересуется лишь двумя вещами: у кого сколько денег и кто, кому, как раздвинул ноги. Посмотрите, что сделали с нашим, некогда богатым, регионом! Скупили за бесценок все предприятия, положили в карман государственные средства на реконструкцию и позакрывали. Сегодня в Дойцене работают лишь пара ремесленников. Остальные пенсионеры, как я, или безработные. Народ отсюда бежит; города, деревни вымирают.

С женой в следующем году будем отмечать 70-летие нашей свадьбы. У нас прекрасные дети, внуки, правнуки. В последнее время здоровье супруги пошатнулось, из-за необходимости в постоянном медицинском уходе ей пришлось уйти в дом престарелых. Навещаю ежедневно, провожу у нее большую часть времени.

— Что изменилось в ситуации ветеранов после Воссоединения?

— Появились ветеранские объединения. Как-то случайно, в начале 1990х, узнал о такой организации — «Товарищество отставных лесничих Саксония» (Kameradschaft gedienter Forstleute Sachsen) — в наших местах. С тех пор езжу на встречи. На сегодняшний день в живых осталось девять человек — все из разных родов войск; нас объединяет лишь то, что прошли войну. Но если Вы подумаете, мы, встречаясь, вспоминаем о ней — ошибетесь. Говорим о здоровье, детях, внуках, правнуках, обыденных вещах.

Стал получать почту. Пишут коллекционеры — выпрашивают фотографии. Сначала никому не отказывал. Узнав, что на этом делается бизнес, теперь всем отвечаю: «Нет!» Приходят письма от родственников воевавших, люди интересуются судьбами предков. Недавно пришло письмо от одного молодого человека из Трира. Он спрашивал о дяде, тот воевал в 731м батальоне в звании лейтенанта.

Мне фамилия ничего не говорила, я ему так и написал. В ответ получаю недоуменное послание: «Как же так! Этого не может быть!» Может. Не помню и все. В батальоне три роты, в каждой четыре взвода — даже в своей роте я всех офицеров не вспомню. А тут еще хаос последних дней войны. Люди появлялись и — также внезапно — исчезали.

В остальном, по большому счету, разницы не ощущается. Смотришь передачи Гвидо Кноппа (автор программ по истории на втором канале немецкого телевидения) — обязательно, если речь о том времени, то с негативным подтекстом. Конечно, массовое уничтожение людей в концлагерях нужно осудить — мы, кстати, об этом ничего не знали. А почему не зададутся следующим вопросом.

Ведь это какой был фронт — от Норвегии до Северной Африки! Удерживать его только своими силами мы бы никак не смогли. На нашей стороне воевали сотни тысяч людей других национальностей, больше двадцати дивизий только из иностранцев. Что побуждало их разделить судьбу с нами даже тогда, когда исход войны определился?

Такую массу не заставишь идти в бой из-под палки, они должны были верить в то, что сражаются за правое дело. СС совершенно смешали с грязью. А ведь это были обычные солдаты! В преступлениях виновна лишь малая часть, те, что охраняли концлагеря. Разве правильно валить всех в одну кучу? Я коллекционирую марки. Так вот, марки третьего рейха для себя иметь могу, но на обмен требуется специальное разрешение. Предположим, Вы также коллекционер, хотим поменяться... Я должен отправить марки в Берлин, в таможню, и ждать — позволят или нет. Что за чушь!

Получается, о целом периоде немецкой истории — с 1933-го по 1945-й годы — нельзя упомянуть ничего положительного. В ГДР он вообще был вычеркнут, тельманы да розы люксембург — вот, вам, и все прошлое. Нас, стариков, такое отношение ко времени нашей молодости сильно задевает.

Немецкий крест в металле я в свое время получить не успел, только нашивку. В хаосе последних месяцев войны он затерялся где-то в пути от штаб-квартиры генерал-лейтенанта Меллентина, подписавшего приказ о награждении. Также и манжетную ленту «Курляндия», которой был отмечен уже после капитуляции нашей части, мне, конечно, никто в плен не передавал.

К моему девяностолетию товарищи приготовили мне особенный подарок: ими было организовано вручение обеих наград (в ФРГ можно заказать дубликаты орденов и знаков отличия, современные копии изготавливаются без запрещенной свастики). На церемонии с речами, опубликованными позднее газетой «Камераден», выступили майор в отставке Ример и ветеран танковой дивизии СС «Викинг» Г. Пениц.

(Цитата из речи Г.Пеница, «Kameraden», номер 674 за октябрь 2010 года, стр. 19:

«Также и моя честь заключалась в верности отчизне. „Благодарность“ Фатерланда мы получаем сегодня в виде клеветы, травли и личных нападок. Если бы не поддержка нашего ветеранского товарищества, можно было бы придти в отчаяние от глупости и безразличия большинства сограждан!»

— В Советском Союзе были после возвращения из плена?

— Нет, ни разу.

— Хотелось бы еще раз посетить те места?

— На Украину особенно не тянет, я там нигде подолгу не задерживался. А, вот, туда, где я провел несколько лет в плену — Боровичи, Пестово — съездил бы охотно.

— Снится война?

— Первые годы снилась, теперь уже нет. Но сон ведь это что... просыпаешься — он упорхнул, не ухватишь.

— Чем она стала для Вас?

— Потерянной молодостью. Ну что у меня были за «лучшие годы жизни»?..

Восемнадцатилетним меня призвали, мне было 28 лет, когда вернулся из плена. Полученный опыт отпечатался навсегда. Родительский дом, школа, армия дали мне то, что имею по сей час.

Генрих фон Айнзидель

Дневник пленного немецкого летчика. Сражаясь на стороне врага. 1942-1948

Предисловие

В 1947 году, когда меня освободили из лагеря для военнопленных в России, мне пришлось встретиться со многими людьми из всех земель Германии, которые хотели бы, чтобы я поделился своими воспоминаниями о тех событиях. Немцы, французы, американцы, русские, коммунисты и антикоммунисты, преподаватели и рабочие, друзья и враги – все задавали так много вопросов, что я никогда не имел возможности полностью на них ответить. Я рассказываю здесь свою историю, объясняю и комментирую произошедшее так, как понимал в то время.

Я хотел бы изложить факты таким образом, будто веду беседу с людьми, на чье дружеское внимание и справедливый суд я мог бы рассчитывать, даже несмотря на то, что кое-что здесь совсем не льстит мне или моему читателю. Это оказалось гораздо сложнее, чем я сначала рассчитывал. Так, я был уверен, что рассказал о некоторых вещах максимально откровенно, однако, перечитав конкретный отрывок через несколько дней, понимал, что все здесь нужно менять. Кроме того, я все больше и больше отходил от восприятия окружающего мира с той позиции, которую я выбрал с самого начала: глазами редактора коммунистической газеты Taglische Rundschau, издаваемой в Восточном Берлине, и члена СЕПГ. Я немедленно прекратил писать, как только наконец полностью осознал, что никогда уже не смогу изложить события с этой точки зрения, проживая здесь, в данном психологическом климате.

И все же попытка что-то написать помогла мне лучше увидеть перспективу и восстановить свои навыки рассуждать, которые за последние годы постепенно размывались. С тех пор, как я посещал антифашистскую школу в Москве летом 1944 года, я пытался достичь невозможного: быть коммунистом, в то же время сохраняя внутреннюю свободу. В те дни в школе в качестве побочного фактора, вызванного чрезвычайными обстоятельствами, в которых мы оказались, или, по крайней мере, испытания, через которое мы должны были пройти, если хотели войти в ряды передовых бойцов революции на равных правах и с соблюдением независимости в оценках, я предпринял попытку преодолеть в себе и в моих товарищах собственную психологическую, моральную и интеллектуальную основу. Я бы ни за что не стал пытаться разрушать то внутреннее сопротивление, если бы уже тогда понимал, что ломка жизненных основ является одним из основополагающих принципов той международной террористической группы, что называет себя коммунистической партией. Я не стал предпринимать бесполезную попытку бунта, но в то же время никогда и не сдавался. Но тогда у меня совсем не было желания заниматься прорицанием, так как понимание вовсе не обязательно несет с собой мгновенный отказ от всего того, с чем связывались надежды. Коммунистическая партия призвана быть одновременно школой, церковью, казармой и семьей для человека, волею случая ставшего мимолетной жертвой бессмысленных, беспощадных и страшных внешних событий. Как недавно заявил один из наиболее известных бывших коммунистов, Игнацио Силоне: «Это тоталитарный институт в полном и чистом смысле этого слова… и он стремится полностью подчинить себе всех, кто встанет под его знамена. В результате настоящий коммунист, который, как по мановению чуда, сохраняет в себе всю естественную силу своей натуры, которую он использует в интересах партии (с самыми добрыми намерениями, поскольку он искренне желает помочь партии), готовит себе жестокую и полную противоречий судьбу неверующего. И еще до того, как он окончательно подчиняет себя этому делу и произносит торжественную клятву, он уже находится в духовных тисках. Та медленная неотвратимость, с которой правоверный коммунист осознает всю глубину своего заблуждения, является очень важным понятием, которое пока еще не было достаточно изучено».

Когда в 1949 году, после разрыва с коммунистами, вернулся к работе над рукописью, я намеревался на собственном примере проиллюстрировать ту эволюции психики, о которой говорил Силоне.

Я не пытался написать историю возникновения и работы Национального комитета «Свободная Германия». Мое отношение к этому по-своему феноменальному институту чрезвычайно субъективно, но надеюсь, что именно по этой причине мой труд мог бы оказать неоценимую помощь беспристрастному историку.

Я никогда не думал о том, чтобы написать книгу, где оправдываю свое поведение в плену. Я отдаю дань искреннего уважения любому из тех, кто убежден, что при сходных обстоятельствах вел бы себя более честно, достойно и правильно, чем я. Голос, который в 1943 году крикнул Ульбрихту на собрании в лагере военнопленных: «Даже если нас останется всего двенадцать миллионов, мы будем продолжать биться до победы!» – можно было бы привести в качестве одного из многих примеров демонстрации (но не доказательства) смелости, но также и того безответственного отношения, которое позволило разрушить Европу и открыть путь в Германию «красному фашизму». Такое поведение меньше всего помогало облегчить участь военнопленных в Советском Союзе.

Для тех, кто пытается найти виновных в той ужасной судьбе, что постигла немецких военнопленных в Советском Союзе, в моей книге также найдется немало интересной информации. И если она поможет людям, готовым с готовностью бросаться обвинениями «предатель» или «приспособленец», хотя бы попытаться честно признать свои собственные прошлые ошибки, то она уже достигла своей цели.

Глава 1 Военнопленный

Воды Дона и Волги отражают небо необычно знойного дня. Над степью лежит невесомый туман, и я кружу над всем этим на своем «Мессершмитте-109». Глаза внимательно обшаривают горизонт, который постепенно исчезает в легкой дымке. Небо, степь, реки и море, которое должно быть где-то там, дальше, – все это существует здесь уже веками. На несколько секунд я полностью отдался победному чувству полета, ощутив отравляющий дух свободы, скорости и мощи машины. Но сегодня у меня не было времени на мечты. Внизу подо мной раскинулся Сталинград, и день 24 августа, когда началась та битва (Сталинградская битва началась 17 июля 1942 г. – Ред.), был кульминацией нашего летнего наступления.

Далеко внизу, где люди были похожи на построившихся в линии муравьев, я различал батальоны, полки, дивизии, колонны машин и танков: немецкие войска продвигались к Волге, русские танки контратаковали на обоих флангах (14-й танковый корпус немцев прорвался к Волге севернее Сталинграда 23 августа. – Ред.). Неожиданно раздавшийся в наушниках голос вернул меня в реальность: «Айнзидель! Над Питомником!» Русские вышли в хвост нашим «Штукам» (пикирующий бомбардировщик «Юнкерс-87», за неубирающиеся шасси с характерными обтекателями получил прозвище (у советских солдат) «лаптежник». – Ред.). Два «Мессершмитта», как метеоры, сверкнули в небе и обрушились на землю. Пространство, которое всего мгновение назад казалось бесконечным, вдруг съежилось.


Лагеря военнопленных


С земли повалил густой маслянистый дым. Наши самолеты, как подводные лодки, погрузились на пятачок пространства площадью всего несколько квадратных километров, где кипел яростный бой между русскими и немцами.

Вчера (23 августа), когда немецкие воздушные эскадры обрушили свой первый дневной массированный удар на Сталинград, над городом не было ни одного русского самолета. В районе Сталинграда русские могли выставить до двадцати своих истребителей на каждую немецкую машину, и все-таки город оставался беззащитным перед разрушением с воздуха. (Автор неточен. 23 августа во второй половине дня несколько сот немецких самолетов произвели до наступления темноты 2 тысячи самолето-вылетов, разрушая город и устрашая население. Погибло около 40 тыс. чел. гражданского населения. Налеты отражали 105 советских истребителей. В воздушных боях и огнем зениток было сбито, по советским данным, 120 вражеских самолетов. Общее же число самолетов Красной армии в районе Сталинграда было вдвое меньшим, чем у немцев. – Ред.) Но теперь русское командование поняло, что происходит. Немецкое наступление началось в ранние утренние часы. И ни удары масс советских танков (немцы в разы превосходили советские войска. – Ред.) с севера, ни отчаянные танковые же вылазки неподготовленных, плохо управляемых рабочих полков из самого Сталинграда не могли его остановить. В этот момент Советы бросили в бой все имеющиеся у них боевые самолеты, и разгорелось воздушное сражение, по накалу с которым могли бы сравниться разве что бои на Западе, над Ла-Маншем. Каждая немецкая «Штука», каждый боевой самолет были окружены целым роем русских истребителей, которые сгрудились в тесном строю за собственными советскими штурмовиками.


Мы попали в ту суматошную схватку как нельзя вовремя. На пути мне попался русский истребитель «Рата» («Крыса» – так немцы назвали еще в ходе боев в Испании истребитель И-16, в 1941–1942 гг. устаревший и тихоходный (470 км/ч) против 560 км/ч у Ме-109Е и 630 км/ч у Me-109F. – Ред.) с двумя звездами на крыльях. Русский летчик увидел меня, ушел в переднее пике и попытался выйти из боя, пройдя на низкой высоте. Похоже, что им овладел страх. Он летел на высоте двух метров над поверхностью земли по прямой линии и даже не думал защищаться. Моя машина дрогнула от отдачи после пулеметной очереди. Из бензобака русского истребителя взвился столб дыма; через несколько мгновений машина взорвалась и перевернулась на земле. За ней потянулся длинный след выжженной огнем степи.

Я развернулся и полетел обратно к Сталинграду. Вдруг я увидел, как в нескольких сотнях метрах левее русские штурмовики атакуют с низкой высоты немецкие танки. В 400 или 500 метрах за ними следовали истребители сопровождения. То, что я сделал, увидев все это, было чистым безумием: я спикировал под самым носом у вражеских истребителей, произведя тем самым обмен высоты на скорость. Меня подстегивал азарт, я совершенно не боялся. По крутой траектории я пристроился в хвост Ил-2. Передо мной мелькнул силуэт русского самолета. Первые разрывы моих же попаданий ослепили меня: из двигателя моего противника брызнуло горячее масло, которое тонкой струйкой потекло от одного края моей машины к другому. Теперь мне ничего не было видно из кабины. Я попытался промыть стекло омывателем. То слабое мерцание, которого я смог в результате добиться, позволило мне пролететь над немецким танком и отвернуть от горящего Ил-2. Но мне пришлось отвлечь внимание на две-три секунды, и, когда я снова посмотрел в сторону русских истребителей, я увидел, как в каких-то 100 метрах позади меня их пушки выплевывают в мою сторону языки пламени. Что-то громко взорвалось, а потом я почувствовал тупой удар в ногу. Я вцепился в ручку управления своего «Мессершмитта» и заставил его резко взмыть вверх. Русский был потрясен таким маневром. Я снова ринулся в атаку, до русского снова было 90, 80, 60, 40 метров, но мои пушки молчали. Русский вывел из строя электрооборудование на моем самолете. Я повернул на запад и стал тянуть к Дону, к линии наступающих немецких войск. Линия фронта? Я увидел перед собой лишь широкую песчаную полосу над вытоптанной степной травой. Впереди не было никаких признаков присутствия человека. Но ведь здесь обязательно должны были пройти колонны снабжения наших войск. Вдруг по моему самолету заработал пулемет.

Рядом, на пулеметной позиции, суетились фигурки в коричневом. Все теперь было понятно: немецкие танки еще не успели выйти к Волге или их просто отбросили оттуда. (Уже упоминалось выше: немцы (14-й танковый корпус) вышли к Волге 23 августа севернее Сталинграда. – Ред.)


В моей палатке на краю летного поля доктор вынул из моего тела добрый десяток осколков разрывных пуль. Продолжая неторопливо работать, он одновременно выслушивал мой рассказ.

– Да, – кивнул он, – наши танки оттеснили от Волги; это были просто тыловые колонны, которые сопровождали несколько танков. Я покажу тебе схему того боя, там же есть последние данные о положении на фронте. На юге практически ничего не изменилось. Мы пока не взяли высоты Сарепта. До Волги по-прежнему остается примерно сорок километров.

– А как идут дела на Кавказе?

– Там тоже мы практически не смогли продвинуться. Русские стали сопротивляться гораздо отчаяннее, чем раньше. Части люфтваффе также получили усиление.

– Похоже, на этот раз зима для русских начнется в августе!

– Не торопись! – улыбнулся доктор. – Одна из наших ударных армий уже отправилась на Ленинград (имеется в виду 11-я армия фельдмаршала Манштейна, которая после взятия Севастополя, отдыха и пополнения (потери были тяжелыми) была отправлена под Ленинград. – Ред.). После взятия Сталинграда и Баку придет очередь Ленинграда. Мы отправляем туда весь 8-й воздушный корпус.

– И что, передовые части уже ушли?

– Что ты хочешь сказать этим «уже»?

– Ну, я думаю, что до весны еще много времени, а до этого, скорее всего, у нас не будет шансов.

Доктор разозлился:

– Не начинай все это снова! Ради бога, ну почему ты такой пессимист?

Он отложил в сторону ножницы и пинцет и постучал пальцем мне в грудь.

– Парень, счет в этой войне один – ноль в нашу пользу. Мы не можем проиграть, в самом худшем случае это будет ничья.

– Ты имеешь в виду ничью с точки зрения постороннего арбитра? Как это тебе удалось рассчитать? Или тебе прислали весточку из Владивостока с танковой колонной?

– Остановись. Ты устал. Прежде всего, я запрещаю тебе летать в течение недели. После того как с тобой и твоей машиной все будет в порядке, мы поговорим. А сейчас тебе нужен хороший сон!

Сегодня я снова летал. Моя нога все еще в повязке, но она уже не болит. Дело шло к вечеру, и, когда мы на высоте примерно пять с половиной километров летели над Доном в районе Калача по направлению к Сталинграду, солнце светило нам в спину. В 60 метрах от меня вел свою машину молоденький унтер-офицер. Он только сегодня утром прибыл из Германии, и его глаза ярко горели энтузиазмом, когда ему в тот же день позволили совершить свой первый полет над территорией противника. Примерно на полпути к цели навстречу нам устремился русский истребитель, который летел на несколько сот метров выше нас. Он снизился позади нас и бросился в атаку. Мне редко приходилось видеть, чтобы русские истребители сами первыми атаковали нас. Тем более необычным было то, что это сделал один-единственный самолет. Пока мы круто поднимались вверх, чтобы занять позицию для атаки между противником и солнцем, я оглядывался вокруг в поисках его товарищей, но никого так и не увидел. Судя по тому, как бедняга неуклюже на медленной скорости стал карабкаться за нами, набирая высоту, у него совсем не было боевого опыта.

– Подожди-подожди, – пробормотал я про себя, – через несколько секунд ты уже зависнешь на своем парашюте, да и то только в том случае, если тебе повезет.

На таких высотах мы намного превосходили русских как в скорости, так и в маневре на вертикалях.

Но, как оказалось, я совсем недооценил того пилота. Этот парень, которому удалось ускользнуть после всех моих атак с помощью ни с чем не сравнимых акробатических приемов, который дважды или даже трижды умудрялся заходить мне прямо в лоб, так что нам приходилось молнией проскакивать друг мимо друга на расстоянии вытянутой руки и на скорости тысячи километров в час, явно был не новичком, а тертым калачом, который использовал свои знания и опыт с чувством спокойного превосходства.

В течение нескольких минут мы кружили друг около друга безрезультатно. Перехватив ручку управления обеими руками, я старался заставить свой «Мессершмитт» делать все более узкие круги, повторяя фигуры русского, который тот выписывал без всякого труда. Вновь и вновь под влиянием перегрузки кровь отливала у меня от головы, и я на мгновение терял сознание. И вот наконец я поймал его. Русский сделал отрыв слишком поздно и на мгновение оказался на линии моего прицела, всего в 20 метрах впереди меня. Зажигательные пули прошили его машину, и его самолет, перевернувшись вокруг своей оси, стал падать. Но русский снова обманывал меня. Снизившись на три километра, он попытался уйти на низкой высоте в сторону Сталинграда. Мы настигли его на скорости 600 километров в час и открыли по нему плотный огонь из наших пушек. Я предоставил возможность атаковать своему подчиненному унтер-офицеру. Он бросился на русского, как гончая на добычу, но промахнулся мимо самолета противника, который пытался уйти по широкой дуге, и вдруг оказался прямо перед носом кабины вражеской машины. Русский мгновенно увидел свой шанс. Он бросился за моим напарником, выстрелил и тут же сам стал жертвой моей последней внезапно оборвавшейся очереди. Его самолет будто притормозил в воздухе, упал, ударился о землю и взорвался.

Это был мой четвертый бой в тот день, который продолжался примерно десять минут. Я чувствовал резь в глазах, голова болела, ворот рубашки врезался в шею. С меня было довольно, я хотел домой. Но только теперь я вдруг заметил, почему русский решил пожертвовать собой. Примерно тридцать вражеских бомбардировщиков и шестьдесят истребителей уже находились в небе над Калачом; они собирались атаковать нашу базу. До нее им оставалось не более десяти минут полета. Когда мы вылетали с аэродрома базирования, на нем ровными рядами в тесном порядке выстроились примерно сорок самолетов Ju-52 («Юнкерс-52»), львиная доля нашей транспортной авиации, снабжавшей армию в районе Сталинграда. Достаточно было одной бомбе попасть между ними, и несколько наших дивизий лишатся средств тыловой поддержки. Где-то в течение четырех-пяти минут я выжимал из своей машины все, что мог, чтобы вклиниться в русский строй. Я немедленно отправлял по радио сигналы тревоги: «Внимание! Массированная атака на Тусов, массированная атака на Тусов! Всем самолетам покинуть аэродром!» Мне было уже видно, как, поднимая над Доном клубы пыли, взмывают в воздух «Мессершмитты». Мы бросились в самую гущу строя русских истребителей.

Бой тридцати немцев против девяноста русских продолжался примерно двадцать минут. Без боеприпасов я мало чем мог помочь своим товарищам, поэтому взял на себя задачу присматривать за новичком. Наконец русских оттеснили назад. Их бомбы упали где-то вдалеке, на полях. Потери русских были ужасны. Повсюду внизу полыхали обломки сбитых машин, а в небе висели парашюты с пытавшимися спастись пилотами. Наши «Мессершмитты» беспорядочно кружили в небе, ожидая своей очереди на посадку на базе.

Летчики собрались на КП эскадры и принялись обсуждать только что закончившийся бой. Тридцать пилотов с худыми загорелыми, напряженными лицами и развевающимися на ветру волосами стояли перед командиром, Принцем, как мы его звали между собой. Черты его лица на самом деле чем-то напоминали лица статуй средневековых принцев, которые часто можно видеть в соборах на Западе Европы. Сама группа представляла собой живописную картину на фоне кровавых отблесков заходящего солнца. Один был одет в кожу с ног до головы, как траппер на Диком Западе, другой – в меховых брюках и унтах, третий – с цветным шарфом и в вышитой украинской шапке. На первый взгляд все эти люди смотрелись несколько распущенными. Но это только если не замечать упоения недавним боем на их мальчишеских лицах и не знать, что этой пестрой компании только что удалось совершить.

Нам точно удалось сбить сорок вражеских машин, и ни одному Ил-2 не довелось возвратиться на свой аэродром. Я попытался представить себе ту же картину среди русских. Часто ли у них случается так, что из боя не возвращается целая эскадра? И все же их с каждым днем становится все больше, и летают они все лучше. Как им это удается с таким уровнем потерь – для меня до сих пор остается загадкой. Еще большей тайной это кажется после того, как ты увидишь пленных русских пилотов, у которых, как правило, бывают тупые примитивные лица. Как писал в своей книге Геббельс, «русские слишком тупы, чтобы бежать с поля боя». Все мы, фронтовики, воспринимали эту фразу как оскорбление. Но откуда эта страна берет силу, которая растет с каждым днем войны, я так и не мог понять. Все это похоже на сказку о суровом гиганте-герое, который черпает свою непобедимую мощь у самой земли.


Вечером наш старый командир эскадры Лютцов нас покинул. Его назначили командующим силами истребительной авиации на Восточном фронте. Всего несколько недель назад я летел вслед за ним на истребителе-бомбардировщике во время атаки с малой высоты аэродрома города Липецка, севернее Воронежа. После приземления я спросил у него:

– Не кажется ли вам странной манера таким образом отплатить за гостеприимство?

Он был здесь, в Липецке, в те времена, когда летчики рейхсвера тренировались в Советском Союзе. Именно там многие наши старейшие прославленные летчики-истребители учились летать. Лютцов тогда лишь пожал плечами и ничего не ответил.

К тому времени наше наступление на Воронеж неожиданно было свернуто (остановлено контрударами Красной армии. – Ред.), и все силы были перенацелены на Кавказ. Лютцов называл это еще одной блестящей идеей нашего фюрера. Но когда нам вдруг поступил приказ вновь развернуться, на этот раз на Сталинград, и нашу сухопутную группировку поспешно разделили на три части (видимо, все же на две части: 9 июля группа армий «Юг» была преобразована в группу армий «А», наступавшую на Кавказ, и группу армий «Б», наступавшую на Сталинград. – Ред.), он перестал отзываться о тех решениях как о продиктованных озарением гения. И вот теперь четверть из нас должны отправиться к Ленинграду. В прощальной речи Лютцова зазвучали уже совсем другие нотки:

– Господа, полеты для развлечения, состязания в том, кто собьет больше вражеских самолетов, необходимо прекратить. Положение Германии со всех точек зрения сейчас можно назвать критическим, а состояние наших военно-воздушных сил просто катастрофическое. На будущий год можно ожидать мощнейших воздушных ударов с Запада. А там у нас всего две истребительные эскадры. Каждая машина, каждая капля горючего, каждый летный час представляют собой огромную ценность. То, как неосмотрительно мы ведем себя на земле, является безответственным, а в воздухе – безответственным вдвойне. Каждый выстрел при отсутствии достойных целей в небе следует направить на то, чтобы помочь нашей пехоте. Каждый имеющийся у нас бомбардировщик следует использовать постоянно и с максимальной эффективностью.

Впервые наш командир не повторял нам с готовностью то, о чем заранее трубила официальная пропаганда. Он был прав, говоря о наших полетах для развлечения, рассказывая об общем положении. Но никто не был готов понять его. Офицеры ворчали:

– Атаки на позиции русских на малых высотах? Да он сумасшедший! Одно попадание в двигатель – и можно считать, что русские изжарили тебя живьем. Легко ему говорить все это теперь, когда сам он больше не летает! Он разглагольствует о незаменимости наших машин, об ударах по территории Германии и в то же время готов с легкостью пожертвовать нами, лишь бы поднять моральный дух пехотинцев. Нужно прекратить гоняться сразу за пятью зайцами, если у нас недостаточно войск.

Конечно, и в этих аргументах была своя правда. Удары по целям с малых высот, если они не носят массированного характера, несут в себе несоизмеримый с результатами риск. Но является ли это оправданием для того, чтобы возвращаться на базу с нетронутым боекомплектом, если ты не сумел найти цели в воздухе. Я давно уже взял за практику в таких случаях атаковать транспортные средства в тылу у русских. Помимо прочего, это дает неоценимый опыт стрельбы по цели для новичков. Но в целом проблема оказалась неразрешимой. Мы действительно гонялись сразу за пятью зайцами: Сталинград, Ленинград, Баку, Эль-Аламейн и задачи ПВО на Западе. (Первые три «зайца» надо считать одним, но «очень большим» – на советско-германском фронте в 1942 г. сражалась подавляющая часть боевой авиации Германии, например, на 1 мая 1942 г. 2815 боевых самолетов (с союзниками Германии 3395). В то же время в Северной Африке в мае 1942 г. было 260 немецких и 340 итальянских самолетов (а также 210 немецких самолетов в Греции, в том числе на о. Крит, и на Сицилии 115 немецких самолетов. – Ред.) Но Лютцов, по крайней мере, попытался рассеять туман иллюзий, застилавший в то время головы большинства из нас.

Майор Эвальд, командир моей эскадрильи и старший в нашей группе, подал сигнал к старту. Две машины, похожие на газелей, побежали по взлетной полосе. Сделав по длинному пружинистому прыжку, они оторвались от земли и понеслись в небо. Под крыльями моего «Мессершмитта» далеко торчат стволы двух новейших пушек. Интересно, на что они способны.

Мы летели в сторону Дона. Севернее, на левом фланге 6-й армии, русские предпринимали отчаянные атаки. Однако при этом им очень не хватало тактической мобильности. Перед тонкими линиями обороны немецких войск, подобно скошенной траве, падали один за другим полки противника. Войска русских, похоже, были полностью деморализованы. Допросы бесчисленных дезертиров рисовали жуткую картину того, в каком состоянии пребывала Красная армия. (В июле – августе Красная армия, ведя тяжелые бои, сковала и блокировала наступательные действия врага. К северу от Сталинграда в конце августа были захвачены плацдармы на южном (правом) берегу Дона, позже сыгравшие решающую роль в операции на окружение немцев под Сталинградом в конце ноября. Про «бесчисленных дезертиров» нашему летчику, видимо, рассказали нацистские политработники. В плен попадало сравнительно немного, защитники города сражались действительно насмерть – есть масса свидетельств не летчиков, а германских танкистов и пехотинцев, которые несли в наземных боях огромные потери. – Ред.) Были созданы целые штрафные дивизии (этого не было. Были штрафные батальоны. – Ред.), которые, как говорилось в захваченном нами приказе, копировали немецкие штрафные батальоны, и это было сделано по прямому приказу Сталина. Тот приказ, объяснявший необходимость принятия таких мер, звучал примерно так:

«Многие миллионы наших братьев и сестер уже испытывают страдания под германским игом. Жизненно важные для нас территории нашего Отечества попали в руки немецко-фашистских захватчиков. Дальнейшее отступление может опасно истощить силы нашей любимой матери-Родины. Поэтому нам необходимо отказаться от преступной мысли, что самый надежный путь к истреблению врага состоит в том, чтобы заманивать его дальше и дальше в глубь нашей страны и отступать до Урала. Такая позиция является малодушной и преступной, она характерна для трусов и паникеров. Враг не так силен! Товарищи, время отступлений прошло! Не отдадим ни пяди родной земли врагу! Тот, кто думает об отступлении, – предатель. Смерть немецким захватчикам!» (Приказ № 227 Главного политического управления РККА 29 июля 1942 г. (под лозунгом «Ни шагу назад!») звучал по-другому: «Враг бросает на фронт все новые силы и, не считаясь с большими для него потерями, лезет вперед, рвется в глубь Советского Союза, захватывает новые районы, опустошает и разоряет наши города и села, насилует, грабит и убивает советское население. Бои идут в районе Воронежа, на Дону, на юге у ворот Северного Кавказа. Немецкие оккупанты рвутся к Сталинграду, к Волге и хотят любой ценой захватить Кубань, Северный Кавказ с их нефтяными и хлебными богатствами. Враг уже захватил Ворошиловград, Старобельск, Россошь, Купянск, Валуйки, Новочеркасск, Ростов-на-Дону, половину Воронежа…

После потери Украины, Белоруссии, Прибалтики, Донбасса и других областей у нас стало намного меньше территории, стало быть, намного меньше и людей, хлеба, металла, заводов, фабрик. Мы потеряли более 70 миллионов населения, более 800 миллионов пудов хлеба в год и более 10 миллионов тонн металла в год. У нас нет теперь преобладания над немцами ни в людских резервах, ни в запасах хлеба. Отступать дальше – значит загубить себя и загубить нашу Родину.

Поэтому надо в корне пресекать разговоры о том, что мы имеем возможность без конца отступать, что у нас много территории, страна наша велика и богата, населения много, хлеба всегда будет в избытке. Такие разговоры являются лживыми и вредными, они ослабляют нас и усиливают врага, ибо, если не прекратим отступление, останемся без хлеба, без топлива, без металла, без сырья, без фабрик и заводов, без железных дорог.

Из этого следует, что пора кончать отступление.

Ни шагу назад! Таким теперь должен быть наш главный призыв. Надо упорно, до последней капли крови, защищать каждую позицию, каждый метр советской территории, цепляться за каждый клочок советской земли и отстаивать его до последней возможности.

Наша Родина переживает тяжелые дни. Мы должны остановить, а затем отбросить и разгромить врага, чего бы это нам ни стоило. Немцы не так сильны, как это кажется паникерам. Они напрягают последние силы. Выдержать их удар сейчас, в ближайшие несколько месяцев, – это значит обеспечить за нами победу…

…Отныне железным законом дисциплины для каждого командира, красноармейца, политработника должно являться требование – ни шагу назад без приказа высшего командования…». – Ред.)

Вместе с захваченным документом, который предполагалось зачитывать перед войсками как свидетельство неминуемой катастрофы Советского Союза (?! – Ред.), мы получили приказ перерезать коммуникации между Сталинградом и Калачом, на территории, простиравшейся между северным и южным флангами клещей, которые нацелились и уже успели охватить Сталинград. С этой целью, как сказал наш командир, в район Сталинграда отовсюду должны были подтянуть все имевшиеся в нашем распоряжении танки и бронетранспортеры, примерно семьдесят машин.

– Наверное, сто семьдесят или семьсот? – попытался я поправить его, решив, что он ошибся в цифре.

– Не перебивайте! – оборвал он меня. – Я умею читать!

– Я прошу великодушно простить меня, командир, – ответил я, – но я не могу представить, что сейчас, в самый напряженный момент всей кампании этого года, на пике операции под Сталинградом и на Волге, в нашем распоряжении имеется всего семьдесят танков и бронетранспортеров. Вероятно, что-то перепутали связисты, когда передавали этот документ. (Автор действительно что-то напутал. 23 августа с плацдарма на восточном (левом) берегу Дона нанесли удар 250–300 немецких танков. Основная их часть прорвалась к Волге севернее Сталинграда, меньшая часть поддерживала 51-й армейский корпус, действительно перерезавший пути от Калача-на-Дону к Сталинграду. Видимо, это и есть «70 танков» автора. А были еще танки 4-й танковой армии, наносившей в конце августа удар по Сталинграду с юга. – Ред.)

Но после наведения дополнительных справок подтвердилось, что цифра была правильной. В конце июня 1942 года немецкие танковые дивизии получили приказ идти в наступление при значительном некомплекте боеготовых танков. К тому же те огромные переходы, которые пришлось совершать немецким войскам, преследовавшим поспешно отступавшего противника, и, что еще более усугубило положение, поспешно принимаемые Гитлером решения о переброске соединений сначала из-под Воронежа в нижнее течение Дона, а затем снова к большой излучине Дона, сильно ослабили наши танковые войска. Помимо всего прочего, нам не хватало воздушных фильтров для танков и самолетов. Эти детали очень быстро выходили из строя в условиях песчаной местности в степях и пустыне. Все выпускаемые нашей промышленностью фильтры отправлялись в район Эль-Аламейна. Как результат количество выхода двигателей из строя достигло катастрофических величин.

Для истребительной авиации это означало, что из сорока двух машин нашей авиагруппы в состоянии боеготовности редко было больше десяти самолетов. Истребительная авиация Германии вступила в войну, имея в своем составе всего семь авиаэскадр неполного состава. И даже сейчас она насчитывала чуть больше чем одиннадцать полностью укомплектованных эскадр. Штатная численность эскадры составляла 132 самолета, а это означало, что территорию Германии на Европейском театре с его протяженностью несколько тысяч километров прикрывали в лучшем случае пять сотен истребителей. В то же время, по данным авиационной разведки, весной 1942 года только на южном побережье Англии противник сосредоточил более 2 тысяч истребителей.

Итак, мы летели над Сталинградом. Громкие крики в моих наушниках говорили о том, что где-то неподалеку снова идет воздушный бой. Я внимательно изучал обстановку вокруг. Флаги со свастикой, оставшиеся позади внизу, свидетельствовали о том, что мы успели перелететь через фронт. Русские аэродромы были совсем рядом, всего в 15–20 километрах, за другим берегом Волги. И вот русские пилоты мчатся сквозь облака прямо на нас. Один из них, казалось, потерял своих товарищей, и его самолет оказался прямо перед нами. Майору Эвальду оставалось лишь слегка довернуть машину, чтобы выбрать более удобную для стрельбы позицию. Он выстрелил, и белый след, потянувшийся за самолетом русского, ясно показал, что машина получила попадание в двигатель. Но Эвальд уже был далеко от ЛаГГа, поэтому мне пришлось, в свою очередь, тоже доворачивать машину, чтобы завершить его работу выстрелами трех своих пушек. Майор вопил по радио: «Оставь его, я сам займусь им!» – «Прошу вас, майор!» – ответил я, и это прозвучало иронично, так как обычно в бою мы не называли друг друга по званию. Но майор уже не в первый раз пытался так шутить со мной и не впервые опаздывал. Прежде чем его самолет снова вышел на позицию для открытия огня, русский успел приземлиться на брюхо, а облачка разрывов зенитных снарядов вокруг нас говорили о том, что он выбрал неплохое место для посадки. Но у майора Эвальда, видно, было другое мнение на этот счет: «Айнзидель, у тебя три пушки, постарайся зажечь его!» Аварийная посадка вражеского ЛаГГа на брюхо на собственной территории не позволяла майору увеличить свой личный счет, если только машину не удастся уничтожить на земле. Даже без его приказа я уже собирался атаковать приземлившийся русский самолет. Но, раздосадованный тем, что меня вынуждают совершить столь нежелательный эксперимент за 70 километров от фронта, я не удержался и спросил: «А почему бы вам не попробовать сделать это самому, командир?»

Потом я выстрелил. Под огнем моих пушек ЛаГГ на земле загорелся и развалился на части. Я снова потянул на себя ручку набора высоты. К югу от Сталинграда, там, где Волга делает резкую петлю на юго-восток, с воем летели похожие на рой раздраженных пчел двадцать или тридцать советских истребителей «Рата» и даже самолеты еще более устаревших моделей. Мы так и не смогли обнаружить, что же они защищают там, внизу, на земле, поскольку русские были признанными мастерами камуфляжа. Поэтому для нас не было никакого смысла атаковать этих беспокойных насекомых. Они летели слишком низко под прикрытием огня легких зенитных орудий, к тому же были слишком юркими для наших скоростных машин. Степень риска намного превышала возможную выгоду. Но поскольку мы не нашли других противников в небе, то все же нам пришлось несколько раз атаковать тот рой внизу.

Русские летели даже ниже, чем я думал, на уровне скалистого берега Волги, пикировали и делали петли вокруг нас. Потом они развернулись и направили свои самолеты нам прямо в лоб. Перед нами тут же засверкали огоньки пулеметных очередей, и мы чуть не столкнулись с моим противником. После очередной такой дуэли я направил свой «Мессершмитт» вслед за одной из «Рат», из покрытых тканью крыльев которой мои выстрелы уже выбили довольно крупные куски. И тут я вдруг почувствовал запах какой-то гари, исходивший со стороны винта. С правой стороны радиатора охлаждения потянулась струйка жидкости. Видно, его повредил попавший туда снаряд. Я потянулся туда, где должен был находиться выключатель, но на моей машине старой модификации его не было предусмотрено. В полете на высоте примерно 600 метров я едва сумел преодолеть высоту Сарепта. Из двигателя хлестали горячее масло и дым, поршни стучали все сильнее, и вот, наконец, громко лязгнув, винт машины застопорился.

Я попытался дотянуть до линии фронта. Мимо одна за другой пролетали миниатюрные машинки русских. Их выстрелы, как горох по крыше, застучали по стальному хвосту моего самолета. Я наклонил голову и терзал рукоятку управления, пытаясь уйти с линии огня. Каждое такое движение означало очередную потерю высоты. Вот по крыльям ударили зенитные снаряды. Отвалилась левая пушка. Машина падала. Ценой неимоверных усилий мне в последний раз удалось выправить самолет и даже набрать немного высоты, но потом он вдруг ударился о землю, подпрыгнул на мгновение, а затем окончательно рухнул вниз, покатился по земле и, наконец, замер в ужасающей тишине.


Я дважды ударился головой о приборную панель. Полуоглушенный, я все же сумел сдвинуть назад фонарь кабины, который плотно заклинило, и спрыгнул на землю. Примерно в 40 метрах от меня лежали разбросанные в форме подковы останки русского самолета. С запада, в сторону заходившего солнца, через степь перемещалась какая-то часть в плотном строю, очевидно пехотная. Со стороны русского запасного аэродрома, на краю которого я умудрился совершить посадку, в меня начали стрелять. Потом показались солдаты, которые быстро бежали в мою сторону. Я поднял руки.

Это был тот самый решающий момент, который мы часто и очень ясно рисуем себе в воображении и которого так боимся.

С поднятыми руками я дожидался русских. Мой взгляд был прикован к западу, туда, где солнце приближалось к горизонту. Там всего в пятнадцати минутах полета на родном аэродроме меня ждали товарищи. Но теперь все это осталось позади. Я остался один, и неизвестно, что ожидало меня впереди. Я посмотрел вниз на свою кожаную летную куртку, испачканную маслом, стоптанные сапоги и пилотские перчатки. Наконец мне удалось расстегнуть ремень с кобурой пистолета, и я вручил его первому же подошедшему русскому. Потом я снова поднял руки. Не говоря ни слова, русский опустошил мои карманы: носовой платок, сигареты, бумажник, перчатки, – похоже, ему пригодится все это. В это время к нам подъехала машина, из которой выбрался офицер в летных меховых унтах. Он протянул в мою сторону рукой.

– Товарищ, – произнес офицер с раскатистым «р» и добавил еще несколько слов.

Мне наконец позволили опустить руки. Испытывая чувство глубокого облегчения, я пожал протянутую руку.

Взглядом специалиста он посмотрел на мой самолет, который одиноко стоял на песке, с погнутыми крыльями, помятым фюзеляжем и переплетенными лопастями пропеллера. Когда он увидел маленькие белые полосы на фюзеляже, советские кокарды и красные звезды, то издал возглас удивления. Летчик быстро пересчитал все эти символы: десять, двадцать, тридцать, тридцать пять, потом медленно кивнул и, показав на пальцах число «двадцать два», ткнул себя в золотую звезду на груди и что-то сказал по-русски. Я сначала не понял его слов, но он повторил:

– Я – Герой Советского Союза!

Я тогда не понял, что это название государственной награды, которую выдавали за особые заслуги, и лишь с трудом сумел удержаться от улыбки. Но он, похоже, принял это как знак признания и гордо и с удовольствием засмеялся.

В это время сюда же подкатил грузовик, кузов которого был полон русскими летчиками. Со сжатыми кулаками они посыпались оттуда и бросились в мою сторону. Один из них, великан, спрыгнув на землю, попытался отправить меня в нокаут ударом, который, наверное, мог стоить мне нескольких зубов. Но я сумел уклониться, и парень под воздействием ускорения, которое сам же себе и придал, перелетел через меня и упал прямо на руки Героя, который ухватил его за лацканы мундира, подтолкнул в сторону и сделал внушение в выражениях, что, должно быть, часто использовались в прусских казармах.

Мне пришлось выдержать еще несколько ударов и тычков, прежде чем возбуждение вновь прибывших несколько улеглось и их интересы сместились в сторону «профессиональных» материй. Почему я совершил вынужденную посадку? Сколько самолетов я сбил? Какими наградами я был отмечен? Женат ли я и где мой дом? Все эти вопросы задавали на ломаном немецком языке с удивленными смешками и детским любопытством. Наконец, командир группы отдал приказ всем расходиться, и меня отвели на командный пункт, расположенный на краю аэродрома. Здесь в землянке, в которую вели двадцать три ступени, начался первый допрос.

– Имя и звание? – Командир с Золотой Звездой Героя СССР сам задал первый вопрос.

Я заколебался. Мой китель остался в штабе, а на кожаной куртке не было знаков различия, ничего такого, что помогло бы установить мою личность. Я подумал, не будет ли лучше, если я попытаюсь утаить свое звание и титул. Но должно быть, из чувства упрямства и гордости я сказал ему правду. Я сказал, что девичьей фамилией моей матери была Бисмарк – графиня Бисмарк.

Офицер подпрыгнул и вскричал:

– Бисмарк! Бисмарк! Рейхсканцлер! Вы что, сын того Бисмарка?

Я терпеливо объяснил, что являюсь всего лишь правнуком. Офицер вышел в соседнее помещение, и я слышал, как он разговаривает с кем-то по телефону, повторяя слово «Бисмарк». Затем наступила пауза, и я стал ждать развития событий. На скамейке напротив меня развалился летчик, который смотрел на меня, не отрывая взгляда. Потом он вдруг вскочил, схватил мою левую руку и поднес ее к своему лицу, будто собирался поцеловать. Его внимание привлекло кольцо-печатка. Он быстро стянул кольцо с моей руки и положил себе в карман брюк, где уже лежали мои наручные часы. Сделав угрожающий жест, он приказал мне не упоминать об этом небольшом инциденте и вышел вон.

После допроса меня сразу же увезли с аэродрома. С крепко связанными руками меня посадили в машину. Всю дорогу рядом со мной сидел офицер с пистолетом в руке. Мне удалось осторожно сдвинуть повязку, которой мне завязали глаза. Машина двигалась по степи вдоль берега Волги, потом мы въехали на пыльные улицы Сталинграда. Улицы города были пустынны, дымились черным дымом разрушенные здания. Через пустые провалы домов, где когда-то были окна, издалека были видны багровые отблески пламени. На зеленом островке земли между развалинами огромных бетонных зданий лежал казавшийся невредимым немецкий «Хейнкель-111». Я увидел на фюзеляже фигурку льва, эмблему моей эскадры, и подумал

о судьбе своих товарищей.

В углу мрачного кабинета меня поставили лицом к стене, где мне пришлось простоять несколько часов. Один из русских подвинул мне стул и предложил присесть, но его коллега тут же сбил меня с сиденья ударом кулака. Той же ночью меня допрашивали снова. Дом содрогался от рвущихся неподалеку авиабомб. Потом меня вывели на улицу, где стоял грузовик, около которого ждали несколько солдат.

– Ты офицер, и я офицер! Значит, мы товарищи! – проговорил один из них и похлопал меня по плечу. Явственный запах водки от него выдавал его состояние.

Та ночная поездка по улицам Сталинграда казалась мне бесконечной, в особенности после того, как русские стали совать мне под ребра свои автоматы, и на каждом ухабе со страхом ожидал случайной очереди. Так с охраной по бокам я ехал по темным переулкам. Следующее, что мне запомнилось, была железная койка с ячеистым матрасом в подвале большого жилого дома. Передо мной сидел все тот же офицер, от которого пахло водкой. По краям кровати рядом со мной расселись солдаты с узкими глазами монголов и казахов. Русские вели себя довольно дружелюбно. Двое из них могли объясняться на ломаном немецком. И вновь мне пришлось отвечать на бесчисленные вопросы о своей личной жизни и о Германии. Наши противники думали о нас примерно так же, как и мы о них. Постепенно разговор начал смещаться в сторону политических вопросов.

– Почему вы напали на нас? Что мы вам сделали? Что вам нужно в Сталинграде?

«Если бы я сам это знал», – подумал я про себя и ничего не ответил. Русские выдержали паузу, а затем снова стали задавать те же вопросы. Я понял, что уклониться от ответа не удастся.

– Мы, немцы, ничего не имеем против русских, – начал я осторожно. – В Германии никогда не испытывали вражды по отношению к России. Против Франции – да, наверное, и, возможно, против Англии, за прошлую войну, но никогда не против России.

– Но почему же тогда вы напали на нас и уничтожаете все вокруг?

От этого вопроса уйти не удалось.

– Я считаю, что то, что мы воюем друг с другом, – это катастрофа как для Германии, так и для России. Такая война может быть выгодна только англичанам и американцам. Это они своими маневрами подтолкнули Германию к этой авантюре.

Я высказался так только для того, чтобы разрядить обстановку. В конце концов, я не хотел говорить этим людям в лицо, что мы пришли, чтобы отнять у них землю и превратить в свою колонию. А им вряд ли понравилось бы, услышь они выражение «крестовый поход против большевизма».

Мои слова произвели поразительное впечатление. Я и не думал, что мне удастся попасть в тон тому, что вот уже несколько лет внушала людям официальная советская пропаганда.

Все эти русские были невысокого мнения об англичанах, в основном из-за задержки теми открытия второго фронта. Они кивали в знак согласия. На какое-то время я позабыл о положении, в котором находился.

Русский офицер первым нарушил сложившуюся атмосферу мира и согласия. Он явно хотел разрушить то благоприятное впечатление, которое сложилось у его подчиненных от моих слов, и не позволить им попасть во власть симпатий к «фашисту».

– Гитлер – капиталист, – пробубнил он монотонным голосом.

Его слова упали, как камень в спокойную воду. Все снова стали смотреть в мою сторону с выражением враждебного ожидания на лицах. Офицер наклонился ко мне, обдавая меня запахом водки:

– Ты должен сам сказать нам, каков ваш Гитлер! – Он держал меня за одежду и медленно раскачивал взад-вперед.

Я попытался улыбнуться и притвориться невозмутимым. Пусть уж они считают Гитлера капиталистом, если им так уж это нужно. Я злился, что мне предъявляют счет еще и за это.

– О! Гитлер! – заметил я миролюбивым тоном. – Может, он и капиталист, я не знаю, но, по-моему, это не так.

В комнате поднялся шум. Я получил удар кулаком, от которого опрокинулся на кровать. Офицер поднял пистолет (я отстраненно отметил, что от него пахнет немецкой смазкой) и с искаженным от ярости лицом направил его на меня.

Я закрыл глаза. Это конец, подумал я. Я не успел даже толком испугаться. Но комната вдруг опустела. Только в дверях остался солдат маленького роста монгольской внешности, с винтовкой с примкнутым штыком, которая была раза в два длиннее его роста. (Длина винтовки Мосина образца 1891/1930 г. без штыка 123 см, со штыком 166 см. – Ред.) Вид часового заставил меня улыбнуться. Я зашелся в приступе истерического, со слезами, хохота.

Я был не в силах остановиться до тех пор, пока часовой не направил мне в грудь штык и не приказал замолчать. На меня, подобно свинцовой плите, обрушилось чувство отчаянного одиночества и безнадежности. Мне представилось, как мои товарищи стоят на аэродроме и разговаривают обо мне. Видел ли майор, как я совершил вынужденную посадку? Знает ли он, что я остался жив? Что он расскажет моим родителям? Меня вновь охватил страх. Что будет с моей матерью, когда она узнает, что ее сын пропал без вести? Разумеется, все мои домашние будут думать, что русские замучили меня до смерти. Если бы я только мог послать им весточку надежды! Можно ли отправить письмо в Германию через какую-нибудь из нейтральных стран? Например, через фон Папена (посла Германии в Турции. – Ред.) в Анкаре? Я попытался сосредоточиться. Возможно, мне придется провести в плену годы, и все это время я буду сознавать, что моя мать до смерти беспокоится обо мне. Как долго может продлиться мое заключение? Я вспомнил, как в споре с нашим доктором заметил: «Если мы не возьмем к началу зимы Сталинград и Баку, то мы обязательно проиграем эту войну».

Но, независимо от того, будет это победа или поражение, как долго все это продлится? Над этим вопросом я не слишком задумывался раньше. «Если вдруг наступит мир», – иногда шутили мы. Для некоторых особенно рьяных пилотов-истребителей эта перспектива была не слишком приятной. Проклятье! Сейчас для меня все стало совсем другим. Что готовит мне плен? Сколько уже наших пленных у русских? И есть ли они вообще? Где находятся лагеря военнопленных? В Сибири? Не постигнет ли нас судьба «армии за колючей проволокой» и на этот раз? Или теперь все будет по-другому? Я задавал себе вопрос за вопросом, но не находил ответов.

Меня снова вызвали на допрос. Все происходило в помещении в грязном бараке с замусоренным полом. Посередине сидели две фигуры свирепого вида, как изображают коммунистов в карикатурах в «Фёлькишер беобахтер» (немецкая газета. Перевод названия «Народный обозреватель». В 1920–1945 гг. печатный орган НСДАП. Тираж достигал 1,7 млн экз. (в 1944 г.). С февраля 1923 г. до конца (последний номер 30 апреля 1945 г.) выходила ежедневно. – Ред.). Фуражки были сдвинуты далеко на затылки, растрепанные волосы падали на лбы. Оба перекатывали сигареты из одного края рта в другой. Эти двое сплевывали прямо на пол шелуху семечек подсолнуха, пили водку, потрясали кулаками, потрясали пистолетами и дубинками, создавая при всем этом ужасный шум. Перекрикивая этот шум, они задавали мне вопросы. Когда я отказался назвать номер своей авиагруппы, они обрушились на меня с кулаками и били дубинками.

– Мы заставим тебя говорить, проклятая немецкая свинья!

Ту же фразу, только без определения «немецкая», мне довелось слышать от офицера гестапо в 1938 году, когда мне пришлось отвечать за то, что я руководил нелегальной молодежной группой. Правда, гестаповец добавлял еще: «Мы не станем больше нянчиться с тобой!»

Но похоже, этим двоим совсем не было нужды со мной нянчиться. С пленными здесь обращались как с закоренелыми преступниками. Отвечая на следующий вопрос, я постарался быть более осмотрительным и не отказываться напрямую давать показания. Я лгал, изворачивался, притворялся, что не понимаю вопросов. Таким образом, мне удалось выйти оттуда практически невредимым.

В сопровождении двух конвоиров меня вывезли из Сталинграда на пароме на другой берег Волги. В небольшой долине, под кустами и деревьями, хорошо замаскированные, скрывались советские тыловые колонны. Вокруг меня собралась толпа солдат и офицеров, и снова посыпались вопросы, к которым я уже успел привыкнуть, где переплелись желание поболтать, ненависть, любопытство и добродушная общительность. Один из офицеров вдруг бросился на меня и схватил меня за ворот. Я не понял, что он сказал своим товарищам, но ответом стал взрыв смеха. Мои конвоиры пытались протестовать, но они ничего не могли поделать. Под пронзительные крики и громкий смех меня поволокли в лес и поставили перед деревом. Напротив построился десяток человек с пистолетами. Боже мой, они собираются расстрелять меня! Первой моей мыслью было, что никто никогда не узнает о моей смерти. Я не знал, с чем бороться в первую очередь: со слезами или с ужасающим приступом тошноты. От обморока меня удерживала лишь надежда на то, что они могут промахнуться. Послышались крики, команда, треск нажимаемых курков, а потом мир вокруг меня взорвался.

Когда я пришел в себя, я все еще стоял, прислонившись к дереву. Я ничего не слышал, но видел грубые широкие лица громко смеявшихся людей. Наконец после нескольких грубых шлепков и тычков я пришел в себя. Я упал на землю, меня вырвало, я зарыдал и никак не мог остановиться. Русские стояли вокруг, совсем растерянные. Каждый хотел чем-то помочь мне. Один из них принес мне воды, другой протянул кусочек дыни, третий предложил мне сигарету, но мне ничего этого было не нужно. На меня навалилось чувство полного равнодушия. Я не мог даже ненавидеть этих людей.

Ближе к вечеру наш грузовик по понтонному мосту переправился через северный (левый. – Ред.) рукав Волги (Ахтубу) в поселок Средняя Ахтуба, над которым я много раз пролетал во время налетов с малых высот на близлежащий аэродром. Мы остановились на улице поселка, и один из моих сопровождающих исчез в здании, похожем на ферму. Он вернулся в сопровождении офицера, который принадлежал к ранее не известному мне в России типу: изящный молодой человек с тонкими чертами лица, чьи манеры и обмундирование делали честь и выпускнику военного колледжа где-нибудь на Западе, в отличие от большинства неряшливых русских (фронтовиков. – Ред.), с которыми мне пришлось иметь дело прежде. Этот человек говорил на немецком языке без акцента. Вежливо и корректно, почти дружелюбно он пригласил меня в дом. Комната, в которую он привел меня, была чистой. На столе стояла ваза с цветами. В комнате была аккуратно застеленная койка, еще один стол с бумагами на нем, два стула и портрет Ленина в рамке на стене.

Офицер раскрыл портсигар:

– Пожалуйста, угощайтесь. Вы ведь граф Айнзидель из 3-й авиагруппы истребительной эскадры «Удет», не так ли?

– Откуда вы знаете? – удивился я. – Я никому не упоминал о своей части.

– Ну, вы не первый офицер этой эскадры, с кем мне приходится беседовать. Ваши потери в небе над Сталинградом довольно высоки.

– Все зависит от того, как их рассматривать, – парировал я, – на каждый свой потерянный самолет мы сбиваем шестьдесят ваших.

Это было преувеличением. Такое соотношение в нашу пользу было только в 1941 году. К зиме оно упало до одного к тридцати, а в последние четыре месяца, после того как мы снова появились на фронте, оно вновь поднялось до одного к сорока. (Даже в катастрофическом 1941 г. боевые потери советской авиации составили 10 300 самолетов (общие 17 900). Немцы за первые полгода войны потеряли 5100 самолетов. – Ред.)

Русский отрицательно покачал головой:

– Вы и сами себе не верите. Если это действительно так, тогда почему у вас так мало истребителей над Сталинградом? Ваши цифры некорректны. Вы не можете сравнивать потери своих истребителей с нашими потерями всех типов самолетов. Тогда вам тоже следует считать немецкие потери в бомбардировщиках, штурмовиках и транспортных самолетах.

Конечно, его доводы были справедливыми. Но почему я должен был соглашаться с этим?

– Итак, почему у вас, немцев, так мало истребителей в районе Сталинграда? – настаивал мой собеседник.

– Мало или много, – не думаете ли вы, что я стану снабжать вас этой информацией?

– О, мне совсем не нужна от вас информация военного характера.

Он порылся в своих бумагах и зачитал мне номера частей и подразделений авиации в районе Сталинграда и назвал их примерный боевой состав. Всего чуть больше ста машин.

Он засмеялся:

– Сначала я не мог поверить этим цифрам. Но ваши пленные подтверждали эти данные снова и снова.

– Да, в отношении допроса пленных вы не щепетильны: ни перед чем не останавливаетесь, а ведь есть черта, которую переступать нельзя.

– Вас, должно быть, били? Да, такое случается. Но большинство ваших коллег настолько напуганы тем, что их просто расстреляют в спину, как это описывает Геббельс, что они рассказывают обо всем, даже не дожидаясь вопросов. И вообще вряд ли немцам стоит ссылаться на международные нормы.

Какое-то время офицер молчал.

– Мы обсудим это позже. Давайте вновь вернемся к цифре в сто истребителей. Это ведь мало, вы согласны со мной?

– Очевидно, этого достаточно, – ответил я, глядя в раскрытое окно, через которое доносился шум моторов, треск пулеметных очередей, раскаты выстрелов легких зенитных орудий – свидетельство того, что в сумеречном небе над Средней Ахтубой происходило очередное воздушное сражение. – Над нашими авиабазами в восьмидесяти – девяноста километрах от линии фронта такое не случается. Недавно примерно девяносто ваших самолетов направились на наш аэродром, им удалось пролететь за линией фронта всего около двадцати километров, и ни одна бомба не поразила цель. А вы потеряли сорок бомбардировщиков и истребителей.

Русский жестами приказал мне замолчать.

– Ваши донесения лгут, – заявил он.

– А в какой армии не лгут? – парировал я. – Но мне пришлось самому принять участие в том бою, и он был не единственным.

– Давайте не будем ссориться по этому поводу, просто ответьте мне на один вопрос: как вы считаете, Германия выигрывает эту войну? Подумайте над этим, и мы поговорим об этом завтра.

После этих слов я в сопровождении конвоиров был выведен из помещения.


В ту ночь моим пристанищем была разрушенная овчарня без крыши и дверей, всего четыре полуразрушенных закопченных стены на небольшом пятачке земли при полном отсутствии пола.

В степи сентябрьские ночи довольно холодны, но мне не позволяли даже двигаться, чтобы хоть как-то согреться. Как только я начинал шевелиться, охранники замахивались на меня прикладами винтовок. Я почувствовал, что меня лихорадит. Кожа горела и чесалась, последствия укола от столбняка, который мне сделали после осколочного ранения. Прежде мне довелось провести на открытом воздухе сотни ночей, в том числе одну на северном фланге фронта в Писпале (в Южной Финляндии. – Ред.), при температуре 14 градусов по Фаренгейту (минус 10 по Цельсию) и пару недель в гористой Лапландии (на севере Финляндии), в мокрой одежде и одолеваемому полчищами комаров. Когда мне было одиннадцать лет, меня послали в поход на ночь за 20 километров через горный лес, без карты и фонаря, почти умиравшего от страха при звуке собственных шагов. Но все те ночи были просто раем в сравнении с этой.

Казалось, в меня проникал холод со всей Вселенной, поступавший прямо из неведомых далей черного небосвода, а звезды смотрели на меня строго и отчужденно. «Звездные небеса надо мной, а моральные нормы находятся внутри меня», – мои губы непроизвольно прошептали известную фразу Канта. Потом я уткнулся взглядом в звезды. Мои зубы стучали от холода, я с ума сходил от голода, тело горело, и болела каждая косточка. В голове лихорадочно проносились мысли. Что это был за молодой офицер? Он из тех людей, кого хотелось бы иметь в числе друзей. Много ли таких у Советов? Я на самом деле надеялся на продолжение нашей беседы. Но что я ему скажу? Разумеется, каждый солдат верит в свое дело и свою победу, это естественно. Или, по крайней мере, показывает это в беседе с противником. Большинство моих товарищей верили искренне. А я? И если я в чем-то сомневался, стоило ли признаваться в этом? Может, русские подумают, что я просто пытаюсь переметнуться на сторону тех, за кем правда? Мне хотелось услышать, какие ответы на все эти вопросы даст мой новый знакомый, который, несомненно, принадлежал к советской элите. Сам я не знал, как на них ответить. К черту все уставы. Я попал в положение, которое невозможно было заранее предвидеть. Буду разговаривать так, как того потребует ситуация.

Я вдруг представил перед собой ряд пистолетных стволов, грубые пустые лица, на которых читалась радость от того, что в их власти находится беззащитная жертва, искаженные гримасой рты за нацеленным в меня оружием, кулаки и дубинки допрашивавших меня комиссаров.

Когда все это кончится? И чем все это кончится? Если бы только у меня была возможность отправить письмо! Если бы эти чертовы звезды надо мной могли мне помочь в этом! Неожиданно я представил, как весь этот огромный земной шар, на поверхности которого я лежал, дрожа от холода, бесчувственной глыбой мчится вперед сквозь ночную тьму. Я подпрыгнул. Пусть часовые избивают меня. Мне нужно двигаться, чтобы согреться, чтобы начать думать о чем-то другом, иначе я просто больше не выдержу.

Часовые тут же оказались рядом. Они что-то выкрикивали и угрожали мне прикладами винтовок и штыками. Я тоже начал кричать, поднял руки, вскочил на ноги и заскакал на месте, как сумасшедший. После этого меня оставили в покое. Часовые молча стояли в проеме двери и с подозрением наблюдали за моими ночными танцами.

Вместе с рассветным солнцем пришло тепло, желание жить дальше и освежающий сон. Моя беседа с молодым лейтенантом была продолжена только во второй половине дня.

– Итак, – начал он, – что вы думаете об этой войне? Победит ли Германия? Является ли эта война справедливой?

Я задумался, стараясь поточнее сформулировать ответ.

– Скорее всего, вы уже много раз думали об этой войне. Человек, подобный вам, не может провести на фронте годы и ни разу так и не задуматься о смысле и целях борьбы.

– Цель этой войны – дать Германии место среди других народов в соответствии с ее размерами, количеством населения и достижениями, – наконец ответил я.

– Является ли война единственным средством достижения всего этого?

– Конечно.

– Вы считаете, что у Германии не было другого выбора, кроме как развязать войну, напасть на другие страны, оккупировать их и поработить всю Европу, – все это для того, чтобы занять подобающее место в мире? Вы на самом деле полагаете, что миссия Германии состоит в развязывании войн?

– Нет, конечно, я так не думаю…

Я перечислил факторы, которые, по моему мнению, привели Германию к созданию Третьего рейха и к войне: отказ в ее претензиях на равные с другими народами права, продемонстрированный Версальским договором, безработицу, долги, избыточное население, а также неспособность веймарского режима справиться с этими проблемами.

После того как я закончил, он спросил:

– Не думали ли вы когда-нибудь о том, что, например, в Америке, которой никто не навязывал условий Версальского договора, где плотность населения намного ниже, где с ее неисчерпаемыми ресурсами и зарубежными рынками, все же пережили периоды такого же жестокого кризиса, как и в Германии? Там почти настолько же сократилось производство и выросла безработица, как и у вас. Но разве американцы после этого привели к власти Гитлера и развязали войну?

– Нет, – признал я. – Но перечисленные вами факторы дали им более значительные возможности для преодоления кризиса в своей стране.

– То есть вы полагаете, что война была неизбежна и даже необходима?

– Я не могу сказать, была ли она неизбежна и необходима. В конце концов, я не экономист и не политик. Но факты, которые я перечислил, объясняют, почему она началась.

– То есть вы ведете справедливую войну? Вы справедливо захватили советскую территорию? Вы имели право бомбить Сталинград, Воронеж, Роттердам, Белград и Лондон? Вы справедливо убивали евреев, поляков, украинцев, французов, югославов? Или?..

– Нет. Война – это одно, а убийства – совсем другое.

– Вы офицер?

– Летчик-истребитель?

– Вы участвовали в боях?

– Участвовал.

– Сколько самолетов противника вы сбили лично?

– Тридцать пять.

– Ради чего?

Наверное, я мог бы сказать тогда: «Ради Германии». Но я не смог выдавить из себя этих слов. Я слишком устал. Даже не устал, я почувствовал, что для меня просто невозможно выговорить эту фразу. Но про себя я тогда продолжил начатый с русским разговор. Ради Гиммлера или Лея? Или, может быть, ради Геринга в его синем шелковом наряде и десятками красных сапог с золотыми шпорами, чтобы их делали из русской кожи? Ради пожара в Рейхстаге? Ради дня 30 июня (1934 г. – Ред.), концентрационных лагерей, гестапо и вождей партии? А может быть, ради депортации евреев и уничтожения заложников? Для чего? Я не мог ответить, и мне вдруг стало понятно, что я никогда не знал ответа на этот вопрос. В 1933 году мне было двенадцать лет. В детстве я много раз слышал у нас дома разговоры о «тысячелетнем рейхе», отчего, впрочем, я не почувствовал большего уважения к его «великим вождям». Конфликт между движением «свободной молодежи» и «молодежью Гитлера», мой врожденный критицизм заставили меня принять сторону противника, они породили во мне первое неприятие нацистского режима.

И все же война как приключение и война как политическое событие означали для меня разные вещи. Но я никогда не задумывался над этими двумя понятиями одновременно. Но как я мог объяснить все это тому офицеру, что находился сейчас передо мной?

Русский молча смотрел на меня, но я избегал смотреть ему в глаза. И тогда он сам нарушил молчание:

– Итак, вам нечего мне ответить. Но как вы думаете, вы выиграете эту войну?

– Боюсь, что нет.

– Под этим «боюсь» следует понимать, что вам все-таки хотелось бы победить?

– Проигранная война не несет ничего хорошего любой стране.

– А как вы думаете, что хорошего принесет другим странам то, что Гитлер победит в войне?

Я пожал плечами. Меня вдруг стал тяготить весь этот разговор. Что этому человеку было нужно от меня на самом деле? Война есть война; войны всегда были и всегда будут; справедливые или несправедливые, они могли закончиться хорошо или плохо. Немцы сражаются за Германию, русские – за Россию, англичане – за свою империю. Мне никогда не приходило в голову спрашивать пленных летчиков-англичан, за что и почему они воюют. Мы пили с ними виски, а по вечерам устраивали с другими английскими летчиками гонки вокруг их аэродромов. И они, и мы были солдатами, злейшими врагами в небе, но товарищами на земле. Мы уважали друг друга и принимали это как должное. Почему там все было не так? Русский задал мне еще несколько вопросов. Но я перестал отвечать на них. Тогда он приказал увести меня. Он сделал это очень вежливо, никак не меняя выражения лица, никак не показав своего триумфа. Но я чувствовал, что он был удовлетворен разговором. Я вернулся в свои четыре стены, униженный и расстроенный, злясь на самого себя, на нацистов, на войну и на русских.


Ночь снова казалась жестокой и бесконечной. Меня лихорадило. На теле появилась приносящая болезненное раздражение сыпь. Утром я попытался объяснить конвоиру, что болен. Прибыл фельдшер с термометром, таблетками и, что меня больше всего удивило, машинкой для стрижки волос. Я тогда от души посмеялся над собой. Уж если у них были самолеты, танки, пистолеты и сенокосилки, то конечно же у них должны были быть термометры и машинки для стрижки.

Но когда русский приставил свою машинку у моей шеи сзади и, не останавливаясь, стал продвигаться вперед, пока не дошел до моего лба, я подпрыгнул и попытался защищаться, одновременно осыпая его проклятиями и бранью. Но все было напрасно. Мне пришлось полностью лишиться волос. В полном отчаянии я провел рукой по остриженной наголо голове. Было такое чувство, будто меня сделали калекой. Прошло несколько часов, прежде чем мне удалось вернуть себе хладнокровие. Я вспомнил о Самсоне и Далиле. Теперь я понял, почему на протяжении веков пленникам стригли волосы и почему унтер-офицер, сержант или капрал в любой армии рассматривает чуть ли не как бунт попытку рекрута защитить свою шевелюру. Оставить человека без волос равносильно лишению его части своей личности, потере самоуважения.

Очередной перекрестный допрос. Лысый толстяк, очевидно старший офицер, предложил мне сесть.

– Как вы находите свое положение здесь? – спросил он с иронией.

– Ну, я бы предпочел оказаться по другую сторону, – парировал я.

С этим человеком я не мог позволить себе расслабиться. Из него, наверное, получился бы хороший прокурор, один из тех, которым преступления приносят радость, так как это дает им возможность почувствовать свою власть. В то же время внешне этот человек напоминал одного из монахов, которых любят изображать в рекламе баварских пивоварен. Он держал руки скрещенными на животе, а крохотные насмешливые глазки смотрели на мир с его круглой физиономии самодовольно и одновременно благочестиво. По тому, как к нему обращались подчиненные, я узнал, что моего инквизитора зовут полковник Тюльпанов.

– Но ведь не мы пригласили вас сюда, – продолжал он с сарказмом, – а потому, как непрошеному гостю, вам придется довольствоваться тем обращением, которое вы имеете.

Эти насмешки заставляли меня злиться все больше и больше: я был небрит, грязен, с наголо остриженной головой и ноющим от голода желудком.

– На свинцовых рудниках в Сибири у вас будет масса времени подумать обо всем этом, – не желал униматься мой мучитель.

Меня так и подмывало заявить, что я и не ожидал ничего другого, но я старался контролировать себя. Что-то говорило мне, что в общении с такими типами осторожность предпочтительнее смелости и открытости. Наконец, он начал задавать мне конкретные вопросы обо мне и моих родных; его интересовало, какое отношение я имею к Бисмарку. Далее последовали вопросы о моем образовании, военной подготовке и тому подобном. Неожиданно он спросил меня, что я знаю о Карле Марксе. Я неопределенно ответил, что еще до 1933 года, когда я учился в младших классах, Карл Маркс упоминался в курсе истории. Но я не смог вспомнить почти ничего, кроме того, что он жил в прошлом веке, был евреем и являлся отцом коммунизма. Ироническая улыбка, появившаяся после этого на лице толстяка, сводила меня с ума. Ведь я находился здесь как участник крестового похода против большевизма, не имея даже представления о том, что это такое. В это время лысый толстяк продолжил допрос:

– Вы много читали? Что именно?

Я привел в качестве примеров первое, что взбрело в голову: Вихерт, Биндинг, Рильке, Герман Гессе, Юнгер, Бемельбург, Двингер. Потом я на минуту задумался: русская литература? И я вспомнил: «Тарас Бульба», несколько коротких произведений Лермонтова и Пушкина, но предпочел не вспоминать произведение Краснова «От Двуглавого Орла к красному знамени».

– Я удивлен тем, как мало вы знаете о современной литературе, – заметил мой оппонент.

Тогда у меня не было времени поразмышлять о том, что из всех людей именно большевику выпало принимать у меня экзамен на знание литературы. Но меня выводила из себя настырность этого человека. Чего он ожидал? Мне было двадцать один год, из них три года я находился на военной службе. Что, по его мнению, я должен был знать о мировой литературе? Хотел бы я знать, действительно ли лейтенанты в русских ВВС были более начитанными? Те несколько летчиков, с которыми мне пришлось встретиться, а также тупые советские офицеры, стоявшие во главе колонн военнопленных, определенно не производили такого впечатления.

– Вам известно, что думал Бисмарк по поводу войны с Россией?

– Да, немного. Он всегда считал, что такая война была бы чересчур рискованной.

– Как вы думаете, он был прав?

– Для своего времени, разумеется.

– А в наше время?

– Вероятно, эта мысль верна и для нашего времени.

– Итак, вы полагаете, что Гитлер проиграет эту войну?

– Это будет зависеть от вас.

– В чем именно?

– Если война на Востоке не закончится до конца этого года, Гитлер проиграет ее!

– Как вы думаете, она успеет закончиться?

– Я не знаю, как скажется на вашей способности драться потеря Сталинграда и Баку, но я считаю, что вряд ли можно надеяться, что война кончится до конца года.

– Тогда почему вы продолжаете сражаться?

– Разве одно связано с другим? Немецкий народ воюет и верит в победу. Я знаю всего пять или десять человек во всей Германии, которые не верят в победу Гитлера, а мои товарищи просто смеялись надо мной, когда я высказывал сомнения по этому поводу.

– Хотели бы вы написать письмо домой?

– Конечно, хотел бы, но как это сделать?

– Вы могли бы написать его в виде листовки, в которой выражаете свои сомнения в победе Гитлера.

– Я не стану этого делать.

– Почему?

– Вряд ли это нужно объяснять.

– А разве дома вы никогда не говорили о своих сомнениях?

– В кругу своих товарищей – да.

– Почему же не хотите сделать это снова?

Я не ответил. Действительно, почему бы нет? Это было бы против всех правил военного человека. Но новость о том, что я пропал без вести, вскоре дойдет до моего дома, и что будет тогда? Последний из оставшихся в живых сыновей пропал без вести в Советском Союзе! Это было бы хуже чем просто весть о моей гибели в бою.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

Мы, из культурной группы, должны были поддерживать хорошие отношения с комиссаром. Однажды он пришел ко мне и сказал: «Вас, СС-совцев, переводят в режимный лагерь, это лучший лагерь во всем районе». Я подумал, что он издевается.

Мы пришли в этот лагерь, и, во-первых, не поняли, что это лагерь. Он выглядел, как нормальный жилой микрорайон, там на окнах висели гардины и стояли горшки с цветами. Там нас принял немецкий комендант лагеря, хауптштурмфюрер СС. Он спросил: «Какая дивизия?» - «Тотенкопф». - «Третий блок, доложитесь там старшине». Мы снова были у нас, в СС! Это был лучший лагерь за все мои более чем четыре года в русском плену. Мы работали в шахте, шахта была в 150 метрах от лагеря, после нашей смены в шахте, туда заступала русская смена, у нас не было охраны, мы участвовали во всех социалистических соревнованиях, и ко дню Октябрьской революции, и ко дню рождения Сталина, и лучший шахтер, мы их все выигрывали! У нас был чудесный политический офицер, он привез нам 30 женщин из лагеря для интернированных, у нас был танцевальный оркестр, у нас был танцевальный вечер, но я на нем не был, была моя смена, черт ее побери. И вот теперь сенсация! Мы получали зарплату, столько же, сколько и русские. Я повторяю, мы получали столько же, сколько и русские! И даже больше, потому что мы работали намного старательней, чем они. И деньги приходили к нам на счет. Но все деньги мы снять не могли, мы должны были перечислять с наших счетов 456 рублей за расходы на нас в лагере.


В июле 1948-го года наш политический офицер, который не провел с нами ни одного политического занятия, потому что он сразу сказал, что нам это все равно до лампочки, нам сказал, что до конца 1948-го года в России не останется ни одного немецкого военнопленного. Мы сказали, ну, хорошо, и начали ждать. Прошел август, прошел сентябрь, наступил октябрь, нас построили и рассортировали по разным лагерям, так было во всех лагерях в нашем районе. В этот момент мы действительно боялись, что нас всех расстреляют, потому что он сказал, что до конца 1948-го года в России не останется ни одного немецкого военнопленного. В этом лагере мы не работали, но деньги из прошлого лагеря были у меня на счету, я покупал продукты, угощал товарищей, мы отлично отпраздновали Рождество. Потом меня перевели в другой лагерь, я попросился опять на работу в шахту, потом перевели в еще один лагерь, и там мы опять работали в шахте. Там было плохо, лагерь был далеко, условия были плохие, не было кабинок для переодевания, были смерти на производстве, потому что безопасность труда была плохая.

Потом этот лагерь ликвидировали, и я попал в Днепропетровск, там был гигантский автомобильный завод, мастерские, станки из Германии. С материалами там обращали очень расточительно, если за пару минут до конца рабочего дня привозили бетон, то его просто оставляли лежать до завтра, и он засыхал. Потом его ломали ломами и выкидывали. Готово. Мы грузили кирпичи, все брали по четыре кирпича, по два под руку, а один брал только два. Русские спросили, это что, почему ты берешь только по два кирпича, а все остальные по четыре? Он сказал, что все остальные ленивые, им лень ходить по два раза.

16-го декабря 1949-го года, мы спали в большой казарме, неожиданно раздался свисток и команда собрать вещи, сказали, что мы едем домой. Зачитали список, мое имя тоже там было. Я особенно не радовался, потому боялся, что еще что-нибудь поменяется. На остаток моих денег я купил в столярной мастерской два больших деревянных чемодана, 3000 сигарет, водку, черный чай и так далее, и так далее. Мы замаршировали пешком через Днепропетровск. Русский комендант лагеря хорошо знал немецкие солдатские песни и скомандовал, чтобы мы пели. До самого вокзала в Днепропетровске мы пели одну песню за другой, и «Мы летим над Англией», и «Наши танки едут вперед по Африке», и так далее, и так далее. Русский комендант лагеря получил удовольствие. Вагоны, были, конечно, товарные, но в них была печка, мы получили достаточно продовольствия, двери не запирали, и мы поехали. Была зима, но в вагонах было тепло, нам все время давали дрова. Мы приехали в Брест-Литовск. Там нас поставили на запасной путь, и там уже стояли три поезда с военнопленными. Там нас еще раз обыскали, у меня была фляга с двойным дном, которую я украл у русских, там у меня был список имен 21-го товарища, про которых я знал, как они погибли, но все обошлось. В Брест-Литовске нас продержали три дня, и мы поехали во Франкфурт на Одере.

На товарной станции во Франкфурте на Одере к нашему поезду подошел маленький немецкий мальчик с авоськой и попросил у нас хлеба. У нас было еще достаточно еды, мы взяли его в наш вагон и накормили. Он сказал, что он за это споет нам песню, и спел «Когда в России кроваво-красное солнце тонет в грязи...», мы все заплакали. [«Когда на Капри красное солнце садится в море...», Capri Fischer, немецкий хит того времени.] Железнодорожные служащие на вокзале выпрашивали у нас сигареты. Ну, ладно.

Нас привезли в еще один лагерь, мы еще раз прошли очистку от вшей, нам выдали чистое белье, русское, и по 50 восточных марок, которые мы, конечно, немедленно пропили, зачем они нам в Западной Германии. Еще каждый из нас получил пакетик из Западной Германии. Нас посадили в пассажирский поезд, может быть даже скорый, но дорога была одноколейная, и мы должны были ждать каждый встречный поезд. Мы в очередной раз остановились прямо у какого-то полностью разрушенного вокзала, к нашему поезду подошли люди и просили хлеб. Мы поехали дальше в Мариенбон. Там был конец, утром мы перешли границу Западной Германии. Там были русские, была нейтральная полоса, русские говорили, dawaj, raz, dwa, tri, и мы перешли границу.

Нас принимали, все были там, политики, католический священник, протестантский пастор, Красный крест и так далее. Тут мы неожиданно услышали ужасный вопль, как мы потом узнали, там забили до смерти одного антифашиста, который многих отправил в штрафные лагеря. Тех, кто это сделал, увела полиция. Мы были в Фридланде. Я разобрал мою флягу, отдал список из 21-го имени в Красный крест. Я прошел медкомиссию, мне выписали демобилизационное удостоверение, на него мне поставили штемпель «СС». Теперь я хотел попасть домой как можно быстрее. Я пошел на вокзал, сел в поезд, потом сделал пересадку, в любом случае, 23-го декабря я опять был дома.

Я был рад. Англичане, конечно, нас подчистили, в доме больше не было ковров, исчезла одежда, и так далее, и так далее. Но, все получилось хорошо, я опять был дома. Я должен был прописаться, это было в городе, потом я пошел в социальное бюро, я хотел получить пенсию или пособие за мое ранение в легкое. Там увидели мое демобилизационное удостоверение со штемпелем «СС», и сказали, а, СС, идите отсюда, мы про вас знать не хотим. Моя дядя устроил меня работать слесарем по машинам, потом я там постепенно стал мастером.

Оккупированная Украина в 1941-1943 гг. была превращена Германией в огромный лагерь принудительного труда с разветвлённой сетью штрафных и карательных учреждений. В это время в Константиновке созданы и функционировали два лагеря: пересыльный для военнопленных Dulag 172 и исправительно-трудовой (штрафной). Условия существования здесь по ту сторону колючей проволоки мы можем сегодня узнать непосредственно из воспоминаний бывшего узника.

Предыистория. В городском музее сохранилось видавшее виды письмо конца 70-х годов, присланное Иваном Иосифовичем Балаевым. Из письма стало известно, что он участник Великой Отечественной войны, а так же узник лагерей на территории Украины и Германии. В то время он начинал работать над книгой своих мемуаров и просил предоставить ему некоторые данные о местном лагере (они приведены по тексту), где он одно время находился в заключении. Однако последующая переписка, если таковая велась, не известна. И чем закончилось его работа - до сегодняшнего времени оставалось загадкой.

Сотрудники музея решили узнать судьбу Ивана Иосифовича и его работы. По конверту удалось подробно восстановить адрес. Однако прошло без малого 45 лет! Поэтому решено было писать в двух экземплярах, второй - на сельский совет по месту проживания. И не зря. Действительно, Иван Иосифович с женой в 2001 году переехали к родственникам в село Большое Болдино. Кстати, интересный факт, в этом селе находится усадьба А.С. Пушкина. Эта история могла закончиться уже на данном этапе, если бы не сработал второй вариант - из сельского совета, за что им благодарность, письмо переслали на новый адрес. Нам ответили его дочь и её супруг - Валентина Ивановна и Анатолий Александрович Пыхонины.

За их отзывчивость от лица музея и всех любителей истории искренне благодарим. В их письме в музей они рассказали следующее. В конце 70-х годов Иван Иосифович направил свою рукопись в издательство военной литературы СССР и получил разгромную рецензию. «Смысл её был в том, что человек, бывший в плену у врага не может писать воспоминания и лучше ему сидеть и не высовываться. Рецензия на полутора листах машинописного текста, написанная полковником, имела 83 грамматические ошибки! После этого рукопись была заброшена и при переезде случайно нами обнаружена. Книга вышла минимальным тиражом в 2005 году. Жизнь не бесконечна и в 2008 году Иван Иосифович скончался. У нас осталось два экземпляра, один из которым мы Вам и вышлем».

Главу «Плен», посвященную пребыванию в лагере Константиновки, из данного автобиографического очерка «Об одном прошу...» воспоминания бывшего военнопленного» и представляем читателям.

Краткая биография Ивана Иосифовича Балаева. Родился в 1918 году тогда в Нижегородской губернии. В июле 1940 г. поступил в Харьковское военно-медицинское училище. В первые месяцы войны был досрочно выпущен и направлен на фронт воен-фельдшером 5-го эскадрона 161 кавалерийского полка. Участвовал в боях в Донбассе и под Харьковом. В феврале 1942 г. попал в плен. Затем находился в Константиновском, Днепропетровском, Славутском, Львовском, Потсдамском и других лагерях для советских военнопленных. За попытку к бегству был жестоко избит. В апреле 1945 г. с группой военнопленных бежал из Потсдамского лагеря. Был зачислен рядовым отделения связи мотомехбатальона. Участвовал в боях за Потсдам, Берлин и в освобождении Праги. Окончил Горьковский пединститут, кандидат педагогических наук. Опубликовал более 50 научных статей, книгу «Домашний эксперимент и наблюдения по химии» и др.

На этом переходим непосредственно к воспоминаниям и передаём слово их автору.

А. Новосельский

Ни одна из войн не обходится без пленения противника. Многие войны в прошлом ради этого и начинались. Но перед Великой Отечественной войной мы воспитаны были на том, что все военные действия в будущей войне будут вестись на территории противника и ни о каких пленных с нашей стороны речи быть не мо​жет.
В период военных действий ни один солдат или офицер не ду​мал о пленении врагом. В минуты досуга думали о различных пу​тях своей судьбы: можем остаться живыми, могут тяжело или лег​ко ранить, могут и убить. Но попасть в плен? Пленение не мог до​пустить никто, это не укладывалось в сознании. Это могло быть с кем угодно, но только не со мной. Но судьба распорядилась иначе. …


…Под усиленным конвоем автоматчиков всех не​вольников, включая и раненых, погнали по улицам Славянска к железнодорожной станции. Мы шли по улицам в сопровождении охранников с собаками. С краю улицы стояли несколько женщин и старик семидесяти-восьмидесяти лет. Он подошел к нашей ко​лонне, заплакал и громко, протянув к колонне руки, сказал:
– Дети! Сынки! Вас повезут в Константиновский лагерь для пленных. Там вы пропадете! Если сможете, в дороге бегите, кто как сможет, но бегите! А то пропадете!
К старику подбежали двое конвоиров и с криком: «Рус, парти​зан!» прикладами затолкали его в нашу колонну. Мы были оше​ломлены таким поворотом событий. За что старика, что он им сде​лал? На его попытки выйти из колонны, он получил еще дополни​тельно прикладами по спине. Так и брел старик со слезами на гла​зах в составе нашей колонны. На другой день, уже в Константиновском лагере, он скончался. Кто ты был, безвестный старик с добрым сердцем и лютой ненавистью к захватчикам? Вечная тебе память...
Колонну окриками и прикладами продолжали гнать по улицам города, раненых поддерживали здоровые военнопленные.
Вдруг мы увидели во многих местах сооружения, которые никак не вписывались в общую картину довольно разрушенного города. Сооружения напоминали кресты, но... не кресты. Тогда я подумал, что ведь немцы католики и протестанты и у них кресты отличают​ся от православных. Подходим ближе, да ведь это же виселицы! И действительно, на второй из них висит пожилой бородатый муж​чина, на третьей – молодая женщина...
Мы были потрясены. Где мы? В средневековье? О виселицах люди моего поколения знали только по книгам.
До пленения мне было известно из газет о зверствах фашистов на временно оккупированной территории. Но одно дело газеты, которым в любое время и при любой власти полностью нельзя до​верять, совершенно другое дело увидеть все это своими собствен​ными глазами.
Опять сверлит мозг мысль – бежать! Но как? Кругом охрана, собаки. Броситься на конвоира и погибнуть? Нелепо, глупо. Что этим докажешь! Но и впереди голодная, мученическая смерть, о которой никогда не будут знать ни родственники, ни товарищи по оружию.
Снова и снова вспоминаю недавнее прошлое, провожу самоанализ: почему все-таки произошло так, что ты – комсомолец, воспитанный на условиях советской действительности, попал к врагу в качестве военнопленного? Сам-то ты признаешь степень вины? Если нет, то кто же виноват? Так сложилась судьба. И моя, и тысяч таких же, как я. Сложно искать виновного. Меня охватило отчая​ние. Появилась назойливая мысль покончить с собой. В дальнейшем я убедился, что возникновение первых признаков отчаяния, безразличия в условиях плена в фашистских лагерях смерти – опасный признак, прежде всего для самого пленного: он может окончательно опуститься и, в конечном счете, наверняка погиб​нуть.
Вот и железнодорожная станция. Лающими окриками стали за​гонять в товарный (телячий) вагон. Человек по 65-68 в каждый. На полу никакой подстилки при суровом январском морозе, а у некоторых нет даже шинелей и шапок. Стемнело, а в вагоне говеем темно. В будках, между вагонами, притоптывая валенками, переговариваются немецкие автоматчики. Вдруг слышим тихую русскую и украинскую речь. Это железнодорожные рабочие прицепляли наш вагон к железнодорожному составу. Они отлично видели, кого и как погружали в вагоны. Железнодорожники по​дошли поближе, и как бы проверяя молотками и ключами поближе, и как бы проверяя молотками и ключами надежность сцепления, негромко сообщили нам:
– Ребята, вас везут в город Константиновку. Там надежно и прочно немцами оборудован лагерь для военнопленных и гражданских лиц, кормят очень плохо, по поводу и без повода людей избивают резиновыми дубинками. Спать негде узники лежат на полу. На ночь бараки не открывают, люди массами гибнут. Та же участь ждет и вас. Будет возможность, бегите в пути. Иначе вам хана.
Наступило шоковое оцепенение, все молчали. Рабочие-железнодорожники продолжали:
– Нас, не успевших эвакуироваться железнодорожников, немцы собрали и силой заставили работать на станции. Предупредили, что в случае отказа и мы, и наши семьи будут отправлены в лагеря.
Немцы-конвоиры не могли не слышать эти разговоры, но, вероятно, русский и украинский язык им был непонятен.
Постепенно мы пришли в себя, начались возбужденные разговоры. Как быть? Как поступать? Каким образом можно найти из создавшегося положения? С чего начать? А рабочие пока крутятся у нашего вагона, мы их спрашиваем:
– Вы что нам посоветуете? Вагон крепкий и заперт, охрана рядом.
– Побег из этого вагона сейчас невозможен. Попробуйте это сделать в Константиновке. Через 10-12 часов вы будете там. Нам известно, что в лагере работает несколько гражданских лиц: врач из города, несколько электромонтеров, еще кто-то. Они имеют постоянные пропуска в город и из города в лагерь. Попробуйте с ними связаться, может быть, что и получится.
Появилась хоть какая-то надежда, призрачная, иллюзорная, но надежда.
Состав тронулся. Едем медленно, иногда ненадолго останавливаемся. Через шинели проходит пронизывающий холод январских морозов. В вагоне мы все стоим, прижавшись друг к другу, чтобы хоть немного согреться. А также потому, что сесть просто некуда, да и нельзя этого было сделать – из-за сильного мороза снизу всегда дул морозный ветер. Постанывали раненые.
Чуть-чуть стало светать, когда мы подъехали к Константиновке. С криками конвоиры выгнали нас из вагонов. Из лагеря прибыл дополнительный конвой с овчарками. Замерзшие и обмороженные, мы вываливались из вагонов. Раненых и обессилевших выносили на руках. В каждом вагоне остались лежать мертвые наши товарищи.
Подходим к воротам лагеря. На громадной территории расположены полуподвальные, большие бараки. Их было несколько десятков. Вся территория лагеря обнесена в несколько рядов колючей проволокой. По углам – вышки, на которых стоят, расставив ноги, молодые автоматчики. Вдоль колючей проволоки снаружи попарно расхаживают охранники-полицейские. Как потом стало известно, по немецкой классификации это был Константиновский исправительно-трудовой штрафной лагерь каторжных рабочих, располагался он в цехах бывшего химического завода.
Не доходя до ворот лагеря, нас пересчитали. Я с Загайновым находился в хвосте колонны с санитарными сумками. Можно было их и выбросить – там почти ничего не осталось, но по привычке держим их при себе. Во внутреннем лагере оказались вторые ворота. Здесь нас уже встретили русские и украинские полицейские. Мы с Загайновым как-то приотстали на 1-2 шага от колонны и тут же получили по спинам дубинками от полицейских с матерным криком: «Догоняйте колонну!». Примечательно, что первые дубинки мы получили не от немцев, а от «своих», славян.
Пожалуй, за весь период фашистской неволи это первое наказание в моральном, психологическом отношении было самым удручающим. Менее обидным было бы получить первые удары от самих фашистов. Враги есть враги. Но от русских! Это было обидно.
Для советских военнопленных, как оказалось, самым страшным в лагере были не немцы, не комендант, а свои. «Хуже голода и болезней в лагерях донимали полицаи из военнопленных» (Асташков И.С. Воспоминания. Тут и далее ссылки И. Балаева). Как правило, полиция формировалась из людей физически сильных, аморальных, не знавших ни жалости, ни сострадания к своим товарищам. В лагере города Константиновка Сталинской области, «...русские полицейские здоровы, ходят, засучив рукава с плеткой в руках» (Шнеер А. Война. Самиздат. jewniverse.ru).
Полицаев легко было узнать по белой повязке на правом рукаве с надписью на немецком языке: «Полицай» и дубинке в руке. Дубинки были резиновые с металлическим наконечником.
И вот я, комсомолец, воспитанник советских учебных заведений, гражданин СССР, офицер получил две дубинки от русского подлеца-предателя. Потеряв самообладание, рассудок, я хотел вырваться из колонны и дать полицаю сдачи, но удержал меня мой товарищ Загайнов: «Нельзя! Терпи! Сразу убьют!»
По территории лагеря идем строем. Опять встречают немцы, но те, которые выискивают евреев, политруков, комиссаров, командный состав. Зорко всматриваются в проходящую колонну. Последовал громкий окрик:
– Хальт! (Стой!)
Мы остановились. Я до сих пор не могу понять, почему мы не сняли с петлиц знаки различия: два «кубаря» с чашей и змеей. Было столько событий, потрясений. Подходит офицер с унтером, Видят на наших петлицах знаки отличия, по бокам – санитарные сумки и переговариваются между собой: «Доктор, доктор!»
Нас двоих вывели из общей колонны и направили в отдельный каменный барак, который в свою очередь был огорожен дополнительной колючей проволокой. Объективности ради, нужно сказать, что немцы хорошо разбирались в знаках различия офицеров Красной армии. Мы же знаки отличия немецкой армии не знали вовсе.
Привели нас в каменное здание. На грубо сколоченных деревянных нарах лежало 6 человек, трое из них с забинтованными головами, руками и ногами. Один капитан, двое старших лейтенантов, остальные младшие лейтенанты. Все встали со своих нар, познакомились. Рода войск были различные: пехотинцы, танкист с обгорелым лицом, один назвался офицером связи. Один был здоров, не ранен.
Старожилы барака жили там всего полторы-две недели. Знаки воинского различия не снимали. Немцы на это тогда смотрели сквозь пальцы. Товарищи по несчастью познакомили нас с лагерными порядками. В частности, в наш барак приносят баланду и хлеб пленные девушки и женщины. Предупредили: одна маленькая буханка хлеба в смеси с древесными опилками на 8 человек. Но главное все это приносят. Как в ресторане! Во время раздачи баланды в одном бараке, другие запирали на замок. Раздадут в одном, открывают следующий.
Часа в четыре дня девушки принесли «еду». О баланде написано уже много: это просто прокипяченная вода, на дне которой находилась примерно одна ложка подгорелой пшеницы или ржи. Буханку делили точно на 8 равных частей, которые распределялись по жеребьевке. К вечеру в наш барак пришел гражданский врач старичок и сообщил, что завтра нас, военфельдшеров, заберут в «санчасть» лагеря (по немецки «ревир»), Что это: хорошо или плохо, мы не знали. Старожилы рассказали, что в лагере свирепст​вует сыпной тиф, и кроме того, многие умирают от истощения. Общая смертность составляет 70-80 человек в сутки.
Действительно, на другое утро нас увели в особый барак, кото​рый и назывался санчастью. В ней три служебных помещения. Встретил нас тот же врач-старик. Он сообщил, что вместе с сани​тарами мы будем работать в санчасти. Сразу же предупредил, что никаких привилегий за эту работу немцы не дадут, а работы очень много. Из-за большой скученности и исключительно плохого пи​тания в лагере свирепствует сыпной тиф. Завтра, сказал он, вместе подумаем, как выйти, хотя бы частично, из этого положения. Для лечения сыпного тифа немецкое лагерное начальство никаких ле​карств, практически, не выдает. То, что мы имеем: немного бин​тов, вату, лигнин – достаем мы сами. Главный бич лагеря, про​должал он, – это сыпной тиф и голод. Внутри лагерные работники из военнопленных и гражданских лиц, т.е. врач, его помощник, нас двое военфельдшеров и санитары, никаких элементарных прав не имеют. Немцы из комендатуры боятся заходить на территорию ла​геря, чтобы не заразиться.
Далее он предупредил нас, что подходить к колючей проволоке ближе 5 метров нельзя: охранники расстреливают таких военно​пленных без предупреждения. Будете жить рядом, в соседнем ба​раке. Никаких нар там нет, зато на полу имеется солома. Ночью все бараки, в том числе и санчасть, немцы запирают на замок. Че​рез перегородку в вашем бараке живут пленные девушки. Они на​ходятся под следствием у гестапо и подозреваются в разведке в пользу Красной Армии. На допросах их бьют. А пока они выпол​няют роль санитарок: разливают и разносят баланду, моют полы, стирают белье.
Врач еще раз предупредил, чтобы мы лишнего ничего не гово​рили, могут быть провокаторы.
– Я вам помочь могу лишь в следующем: добьюсь того, чтобы к вам не приставали полицаи и не били дубинками, они меня побаи​ваются, так как в случае заболевания будут лечиться у меня. С зав​трашнего дня приготовьте себе белые повязки с красным крестом и всегда их носите на правом рукаве. Всегда! Прошу вас, помните об этом.
И еще, имейте в виду, что не все немцы – фашисты. Среди них есть тоже порядочные люди. Недавно произошел следующий случай. Ночью в пургу большая группа пленных достала какой-то острый предмет, перерезали три ряда колючей проволоки и гуськом все поползли наружу. Причем, часовой все видел, но делал вид, что ничего не замечает. Когда из лагеря выползли человек 110-120, он поднял тревогу. Около 30 человек затем выловили и расстреляли, но около сотни как в воду кануло: ясно, что их спрятало местное население. Из этого факта я делаю вывод, что не все немцы являются врагами и фашистами.
Далее, берегитесь людей, которых часто вызывают в комендатуру и гестапо. Это или уже провокаторы, или их вербуют в провокаторы. Вообще, с людьми, побывавшими в гестапо, желательно не иметь никаких контактов и, уж тем более, не говорить с ними ничего лишнего. Со временем, может быть, и придумаем что-нибудь с вашим освобождением, но для этого нужна тщательная подготовка.
И последнее. Немцы не дураки, не думайте, что вы их можете перехитрить. Особым коварством и хитростью обладают работники гестапо. Все они носят черную форму. Постарайтесь с ними не встречаться. Берегитесь переводчика Иванова. Это подлец из подлецов, мерзавец из мерзавцев. Выдает себя за сына дворянина. По гражданской специальности – инженер. Носит немецкую армейскую форму. Вынюхивает комиссаров, политруков, командиров, коммунистов, евреев и выдает их гестапо. Дальнейшая их судьба известна – расстрел. Для расстрела необходимо согласие начальника гестапо комендатуры лагеря или его заместителя. На днях этот Иванов палкой до смерти забил двоих пленных только за то, что вовремя не уступили ему дорогу. Такие случаи с его стороны не единичны. Так что в лагере свирепствуют не только тиф и голод, но и полнейший произвол.
Мы поблагодарили старика за подробную информацию о жизни лагеря.
Вот так ситуация! Что же, выходит, мы должны служить немцам? Но почему же немцам. Мы должны помогать в меру своих возможностей своим людям, попавшим в большую беду. На наши сомнения по этому поводу старик-врач утвердительно ответил, что в данной ситуации наша посильная работа – не помощь немцам, а служение несчастным соотечественникам.
Повели нас в кирпичный барак, перегороженный на две полови​ны досками. Одну половину занимали женщины, а вторую – са​нитары, один фельдшер и мы – двое новеньких. Никаких нар, просто на полу тонкий слой гнилой соломы, и все.
Мы, спросив разрешение, вошли во вторую половину, где рас​полагались девушки и средних лет женщины, всего человек 9-10. Нам хотелось выяснить, кто они такие. Судьбы, приведшие их в лагерь, были различные. Одних немцы захватили, когда они в прифронтовой зоне из одного хутора переходили в другой. Другие были заподозрены в сборе разведывательных сведений, хотя жен​щины это отрицали. Нескольких взяли за укрывательство раненых красноармейцев. В лагере они находились уже длительное время. Гестапо иногда вызывало их, особенно одну, которая подозрева​лась как разведчица. Несколько позже все они были расстреляны. Только одна подозревалась в разведке, а казнили всех. Кто вы бы​ли на самом деле, безвестные героини войны? Об этом мы уже ни​когда не узнаем.
Утром, когда из города в лагерь прибыл гражданский врач, мы вместе с ним и санитарами стали осматривать все бараки, чтобы отделить сильно истощенных от тифознобольных. Для больных было выделено три огромных барака. В один разместили всех распознанных больных тифом (наличие сыпи на коже живота). Ос​тальных тяжелобольных, которые сами уже не были в состоянии передвигаться, имели отечные ноги, мешки под глазами и раненых разместили в два других барака. На всю эту предварительную ра​боту было затрачено трое суток. Раненым сменили повязки. Пере​вязывали всем, чем можно было перевязать: бинтами, ватой, поло​сами чистого белья. Удалось обработать часть ран.
Тифознобольные находились в бреду: стонали, кричали, руга​лись, произносили нечленораздельные выкрики. Им на лоб клали охлажденные примочки для снижения слишком высокой темпера​туры. Бараки продезинфицировали слабым раствором креозола. Примерно через неделю в одном их бараков я услышал довольно громкий голос:
– Балаев! Балаев! Подойди сюда!
Я быстро повернулся, но не мог понять, кто меня звал. Зовущий понял это, и поманил меня к себе рукой. Я подошел. Глаза, руки, ноги у него отекли, еле передвигается, в штатской одежде. Спра​шивает:
– Не узнаешь меня?
Нет, признать не могу, как ни напрягал память. Вглядываюсь в его лицо, никого из знакомых признать в нем не в силах.
– Я военфельдшер Киселев, вместе с тобой учился в Харьковском военно-медицинском училище на фельдшерском отделение.
Только тут я его вспомнил, но он так изменился, что узнать его было невозможно. Поздоровались, обнялись. Немного успокоившись, я спросил его:
– При каких обстоятельствах ты попал в плен и почему на тебе гражданская, а не военная форма?
Он, немного оправившись от волнения и горько-радостной встречи, рассказал мне последний военный эпизод из его фронтовой жизни.
«Шел жаркий бой между немецкой пехотой и нашими частями. Огневая мощь из всех видов оружия с обеих сторон была сильной. Большие потери у немцев и наших. Много раненых. Немцы окружили наш полк, в результате чего не все раненые были отправлены в тыл. Как с ними поступать дальше? Оставить на произвол врага? Рации были разбиты, и связи с другими подразделениями дивизии не было. Командованием полка было принято решение просачиваться мелкими группами через боевые порядки немцев и выходить их окружения. Но как все-таки поступить с ранеными? Тогда комиссар полка вызывает меня и отдает следующий приказ:
– Мы будем выходить из окружения. Такое количество раненых захватить с собой и вынести из плотного кольца вражеского окружения нет возможности. И оставить без присмотра нельзя. Поэтому, исходя из сложившейся обстановки, приказываю вам, военфельдшер Киселев, остаться с ранеными. Иного выхода командование полка не видит. Снимите свою воинскую форму и переоденьтесь в штатское, одежду мы тебе припасли. На правый рукав наденьте белую повязку с красным крестом. Когда подъедут немцы и спросят тебя, кто ты такой, ответите, что вы фельдшер из гражданской больницы такого-то хутора, прибыл присмотреть за ранеными, так как все военные разбежались. Если немцы захватят раненых, то вы уйдете на хутор, и будете ждать наших указаний которые поступят через связного. Вас, как штатское лицо, немцы не возьмут.
Приказ есть приказ, возражать было бессмысленно, и я остался. Перестрелка закончилась, с полчаса была тишина. А потом... по​том пошло все наперекосяк.
Подъехали к раненым на грузовой машине немцы. Переводчик спрашивает, кто я такой и как тут оказался. Я ответил, как меня инструктировал комиссар. Переводчик передал мой ответ офице​ру. Тот отдал какое-то приказание, и солдаты стали, как поленья дров, бросать в кузов наших раненых, несмотря на крики и стоны. Загрузили машину, сели сами и поехали. Часть раненых осталась. Через 30 минут машина вернулась. Раненых быстро погрузили, но втолкнули в кузов и меня. Привезли нас всех в этот Константиновский лагерь для советских военнопленных. Здесь я побоялся на​звать свое воинское звание. Нахожусь тут уже две недели, сильно ослаб и разболелся.
Я предложил ему следующее: «Никуда не уходи. Через 5 минут я вернусь, попрошу главврача, чтобы тебя перевели в барак для больных. Будем лечить!» Я мигом влетел в санчасть и прошу старика-доктора:
– Доктор, один фельдшер, мой товарищ по училищу, тяжело болен, его необходимо как-то подкормить и назначить лечение. И рассказал ему о судьбе парня.
– Немедленно пусть идет сюда, я его осмотрю. После осмотра отведи его в барак, в котором живете, положи его радом с собой. Помните, ребята, нам потребуются еще врачи, фельдшеры, санита​ры. Больных и раненых – тысячи.
Я мгновенно прибежал к Киселеву. Под руку повел его в сан​часть. Помогли раздеться. Врач прослушал состояние легких, сердца и незаметно для него покачал головой. Заменили ему гряз​ное, завшивевшее белье продезинфицированным, постелили еще один слой соломы на полу, подтопили барак и положили. Дали до​полнительную порцию баланды, кусочек хлеба. Не ест, говорит, что нет аппетита.
Врач сообщил нам, что он вряд ли долго протянет: у него с большими перебоями работает сердце, воспаление и очаговый ту​беркулез легких, общее истощение, падение иммунитета. Но ле​чить будем. Есть немного аспирина, достать бы сульфидина. Глав​ное сейчас для него – немного поесть и попить горячего само​дельного чая.
Ухаживали, лечили, кое-как подкармливали, но человек угасал с каждым днем, стал тяжело разговаривать. На восьмые сутки, ранним утром, спокойно, без стонов, он скончался. Умер у меня на руках. Впервые на моих руках умирал мой боевой товарищ и друг.
Доложил врачу.
– Возьми себя в руки, имей в виду, что когда человек теряет веру в свои силы, он быстрее погибает. Не забывай, где мы находимся. Впереди ты увидишь еще не одну смерть.
Страшные лагерные будни продолжались, мысль о побеге постоянно сидела в голове.
Во второй половине февраля потеплело; мы, военнопленные, и этому были рады. Меня закрепили обслуживать барак сыпнотифозных больных. Трудно сказать однозначно, отчего больше умирало пленных – тифа или голода. Пожалуй, все же от голода, да и основная причина самого тифа – дистрофия, недоедание, вши. Общая смертность составляла 70-80 человек в сутки. Умерших хоронила специальная команда. Каждое утро мертвых грузили на автомашины и увозили за пределы лагеря. Предварительно с них снималась одежда и нижнее белье. После стирки все передавалось немцам. Если удавалось что-то припрятать, то обменивалось у полицаев на хлеб.
Большинство больных имеют высокую температуру, бредят. Таким выдаем немного аспирина. Подчеркиваю, не лагерное начальство выдает, а мы «достаем»: часть из своих санитарных сумок, а часть приносит из города врач-старик.
Больных надо кормить, а кормить нечем: баланду люди с высокой температурой не едят, лишь немного хлеба, который немцы для пленных готовят, специального состава – из грубого помола муки, смешанной с тонко перемолотыми древесными опилками. Хлеб этот немцы подвозят к колючей проволоке и перебрасывают через нее на территорию лагеря. Затем полицейские поднимают его и разрезают на порции по 200 грамм. Появилось массовое число больных с желудочно-кишечными заболеваниями, у многих из них кровавый понос: дизентерия. По территории лагеря много ходит людей-теней, по лагерному названию «доходяг». Это совсем безвольные, вконец ослабевшие, опустившиеся люди, на их лица печать безразличия – верный признак того, что человек находится накануне своей смерти. Слабых «поносников» тоже отделяли, а лечить нечем. Часто опускались руки: как помочь и чем помочь?
А как смотрело на всё это лагерное начальство? Оно, как я сейчас полагаю, было заинтересовано в устранении внутри лагеря эпидемии сыпного тифа. Немцев беспокоило не сохранение жизней военнопленных, нет. Они были обеспокоены тем, что эта эпидемия могла перенестись и на самих немцев, которые её очень боялись и не безосновательно.
Немцы были заинтересованы в ликвидации тифа, но… ничего радикального в решении этого вопроса не предпринимали. На просьбу врача оказать помощь больным в улучшении питания, заместитель коменданта и немецкий военный врач дали в грубой форме отказ; на вторую просьбу – помочь медикаментами – тоже отказ; установить нары для больных – тоже отказ.
Но немцы для себя стали широко применять профилактические меры. Они реже стали заходить на территорию лагеря. Немец – военный врач вообще очень редко бывал на территории лагеря и никогда не заходил в бараки. Не заходил даже в санчасть. Весь санитарный персонал из пленных не имел права подходить к немцам ближе, чем на три шага, несмотря на то, что обслуживающий персонал был в халатах. Вообще, все немцы панически боялись сыпного тифа.
Невольно напрашивался вывод: немцы создали для военнопленных такие условия, при которых, чем больше погибнет советских людей, тем лучше для фашистов. Неужели, например, они не могли распорядиться, чтобы полы в бараках для больных и раненых были покрыты значительным слоем соломы, которой имелось вполне достаточно в окрестностях Константиновки. Но они, несмотря на неоднократные наши просьбы, и этого не сделали.
Обслуживающий санитарный персонал долго думал, как выйти из создавшегося положения, хотя бы частично. И этот выход был найден.
На территории лагеря имелас/ь маленькая, примитивная дезокамера (мы ее называли вошебойкой) и небольшая комната для прачечной. Пленные женщины (они тогда еще не были расстреляны), переnbsp;стирали все грязное белье для больных. Это был титанический труд. Потом это относительно чистое белье, гимнастерки, брюки, шинели поочередно пропустили через дезокамеру. На это было затрачено еще 6-7 суток. Боясь распространения эпnbsp;идемии среди самих немцев, они дали на это согласие. Как быть с соломой в бараках – в ней тоже вши? Поочередно бараки дезинфицировал раствором неприятно пахнущего креозола.
Как это было ни тяжело, но элементарный санитарный порядок был создан. Но как быть с питанием и лекарствами? Это самые сложные вопросы в условиях фашистского плена. Именно плена. Как потом выяснилось, немцы создавали еще рабочие команды, которые направлялись на работу на промышленные предприятия к крестьянам на сельскохозяйственные работы. В этом случае команды обеспечивались питанием терпимо. А условия во всех лагерях для советских военнопленных в 1941-42 годах были страшными и кошмарными. Это были лагеря смерти, произвола, величайших унижений.
Легче обстояло лечение раненых (не с полостными ранениями). Были небольшие запасы перевязочного материала, изготовил шины для раненых с переломами костей конечностей. Но с лекарствами было туго. Оказал некоторую помощь гражданский врач санчасти. Он сумел достать крепкий самогон для стерилизации немного спирта, йодной настойки, растворов перекиси водорода и риваноля для промывания и обеззараживания загноившихся ран. Где-то в городе он раздобыл небольшую бутыль с техническим рыбьим жиром, уговорил немцев переправить ее в лагерь. Рыбий жир способствовал заживлению ран своим богатым витаминозным содержанием. После предварительной обработки и лечения больных направляли в «лазарет». Что это был за «лазарет», речь пойдет особо.
Но это одна сторона дела. Вторая сторона – как быть с питанием для тяжелобольных и раненых? Частично вопрос был решен. Дело в том, что бачки с баландой на общей кухне заполнялись поварами в присутствии полицейских, стоящих у котлов с резиновыми дубинками. Врачи остро поставили вопрос перед полицаями и поварами о том, чтобы баланда для больных и раненых отпускалась погуще. Ведь повар из котла черпаком может задеть ее по-разному. Опять сверлит мозг мысль – бежать! Но как? Кругом охрана, собаки. Броситься на конвоира и погибнуть? Нелепо, глупо. Что этим докажешь! Но и впереди голодная, мученическая смерть, о которой никогда не будут знать ни родственники, ни товарищи по оружию.на это согласились. Дело в том, что полицейские побаивались наших врачей: в случае болезни они тоже попадали в санчасть, где лечились военнопленные. Немцы заболевших полицаев не отправляли на лечение в какие-то свои госпитали. Они смотрели на них, в данном случае, как на таких же пленных. Вот почему полицейские согласились на предложение врачей!
Кстати, необходимо заметить, что немцы, когда заходили на территорию лагеря, никаких резиновых дубинок не имели. Эту «роскошь» они поручили своим прислужникам-полицаям. Прав​да, офицеры имели при себе плетки, но пользовались ими редко.
Энергичную деятельность продолжал проявлять гражданский врач-старичок. Его план заключался в следующем. Во-первых, сре​ди пленных больных есть немного жителей Константиновки или ее окрестностей. Врач договорился с комендантом лагеря, чтобы их родственники имели возможность один раз в неделю пе​редавать небольшие продуктовые посылки больным пленным род​ным и землякам.
Как ни странно, комендатура на это согласилась. Почему немцы пошли на это, понять до сих пор не могу. Главной причиной мне видится следующая: лагерь находился в распоряжении немецких тыловых армий, и хотя он охранялся очень тщательно, но охрану несли обычные пехотные подразделения. Среди охранных частей в тот период не было эсэсовцев и частей СД, как более жестоких и садистских органов фашистской Германии.
Иными словами, охраняли лагерь солдаты пехотинцы-фронтовики, в том числе и часть офицерства. Некоторые из них, видимо, несколько иначе смотрели на массовые бедствия совет​ских военнопленных.
Как поступали с передачами?
Под руководством врачей, фельдшерам вручалась предназна​ченная передача больному. Кормили почти силой, но особенно хо​рошо больные принимали пищу, когда кризис уже миновал. Если больных невозможно было кормить из-за высокой температуры, врач закрывал передачи для пленных в шкаф под замок. Иначе бы​ло нельзя. Ведь все были голодными! Если передача, предназна​ченная для больного, не могла быть вручена из-за смерти больно​го, по указанию врачей она распределялась среди других больных. Утверждаю, что такое решение в тот период было единственно правильным. Но передачки просуществовали недолго и не носили массового характера.
Еще одним источником пополнения продовольствия был обмен белья на продукты питания у населения. Жители города охотно производили обмен еды на одежду. Одежда с умерших военно​пленных стиралась, дезинфицировалась и украдкой от немцев обменивалась командами, которые вывозили трупы за территорию лагеря.
За счет умерших мы часто могли получить дополнительное количество хоть плохого, но все же хлеба. Дело в том, что немцы, как я полагаю, не знали точного количества пленных в лагере из-за большой смертности. Боясь инфекции, пересчет пленных они производили сами редко, доверяя это дело врачам лагеря. Поэтому число умерших занижалось, за счет чего получали дополнительное количество «паек».
Однако все наши усилия не могли коренным образом улучшить обстановку в лагере. Необходимы были элементарные условия: питание и лекарства, а их не было. Многие гибли от желудочно-кишечных заболеваний, воспаления легких, туберкулеза...
Пробыл я в этом лагере двенадцать дней, а на тринадцатый заболел. Появилась высокая температура, врач-старик осмотрел меня и говорит:
– Ваня, у тебя классическая форма сыпного тифа – характерные мелкие точечные пятнышки – сыпь на коже живота. Плюс высокая температура. Ложись в своем бараке. Там уже лежат фельдшер, лейтенант и летчик. Приложим все усилия, чтобы тебя спасти.
Вот так штука! Я отлично представлял, что такое сыпной тиф в условиях кошмарного лагеря, и каков будет его исход. Это означало, что в течение месяца на 80-90% я гарантированно окажусь в братской могиле.
Врач должен всех и всегда подбадривать, пытался успокоить и меня:
– Особенно не тужи – не все же умирают. Ты видишь сам, что некоторые и выздоравливают...
На сердце стало тревожно, тоскливо, появилась апатия, ко всему безразличие. Я понял, что это почти верная смерть, причем в ближайшие недели. Да, я видел, что даже в условиях лагеря очень немногие выздоравливали. Но их было единицы, и они были уже не люди, а живые скелеты, обтянутые кожей. После выздоровления у таких людей появляется сильнейший аппетит. Им необходимо много и хорошо питаться, а еды не было. Поэтому они все равно погибали. Хотя мы и ухитрялись иногда давать таким пленным лишний черпак баланды, но по существу это ничего не меняло в их трагической судьбе. Получалось, что усилия медперсонала в итоге не давали желаемого положительного результата. Смерть еже​дневно косила десятки здоровых и особенно больных и выздорав​ливающих военнопленных.
И вот я лежу. Через несколько дней из-за высокой температуры стал часто и на длительное время терять сознание. Об этом я узнал от персонала значительно позднее. Пролежал с высокой темпера​турой более тридцати суток, большую часть которых был в бес​сознательном состоянии. По рассказам, почти ежедневно меня и других навещал гражданский врач, старик заставлял санитарок-женщин измерять температуру. Частенько приносил из города по сухарику и, когда мы были в сознании, с каким-то самодельным чаем, почти силком заставлял нас все это есть и пить, а также вы​хлебывать порцию баланды, которая всегда была противной на вкус.
Ухитрялся старичок добывать в городе какие-то лекарства, кото​рые давали принимать вовнутрь. Использовались какие-то настои трав. Необходимо отдать должное девушкам и женщинам, которые ухаживали за мной и всеми другими больными. Кроме того, они мыли полы в тифозных бараках, раздавали баланду, стирали и де​зинфицировали белье, хотя отлично знали, что сами могли заразиться. Все это было до их расстрела.
Пришло время, и кризис моей болезни миновал, температура спала, и я окончательно пришел в сознание. Кто-то дал мне ма​ленькое зеркальце, и я в нем не узнал себя! Волос на голове почти не было, лицо и тело худое, ноги стали тонкими, тусклый, безраз​личный взгляд.
Врач подбадривает:
– Кризис у тебя миновал, но еще несколько суток надо поле​жать. Надо бы подкормить, но, кроме баланды, нечем.
Аппетит появился «зверский», но есть было нечего. Иногда пер​сонал приносил нам по сухарику. Как только заснешь, обязательно снится какая-то еда, притом наивкуснейшая. Просыпаешься, ниче​го нет.
Практикой давно доказано, что из всех существующих испыта​ний и напастей наиболее тяжело и трудно человек переносит чув​ство голода. Ни холод, ни боли, ни бессонница не могут сравнить​ся с испытанием постоянного голода.
Врач обнадежил тем, что человек, переболевший сыпным ти​фом, вторично этой болезнью не болеет, если же заболеет повтор но, то в очень легкой форме. Я об этом знал и раньше, но все дело было в том, что что-то надо есть. За счет умерших стали нам, как и другим больным, выдавать дополнительно по кусочку «опилочного» хлеба. Но все равно еды было недостаточно. И я нашел небольшой выход. Можно не верить, но у меня сохранились часы! Эта вещь в условиях лагеря имела некоторую ценность. Я попросил одного из санитаров узнать у полицаев, сколько хлеба они дадут за исправные наручные часы. Оказалось: две буханки настоящего чистого хлеба. Это же богатство, которое в лагерных условиях никаким золотом нельзя заменить! Бог с ними, часами. Обменял. Подкормился сам и уделил товарищам. Чаще стал бывать на весеннем воздухе. Из города сумели привезти какого-то грязного технического жира по оценке врачей, весьма сомнительного качества. Но рискнули: по одной чайной ложке в день. Жир напоминал деготь, но оказался и он полезен. Дело пошло на поправку. Сыграла свою роль и молодость организма. Снова замаячила, как звезда мысль о побеге.
Вскоре после относительного выздоровления главврач вызвал меня к себе:
– Ваня, у тебя сейчас выработался иммунитет к сыпному тифу, поэтому будешь помогать лечить больных в первом бараке.
Я не стал возражать: ведь это по существу приказ, по крайней мере, старшего по должности подчиненному. Это был барак тяжелобольных тифом. В бараке стоны, бессвязная речь, крики, большинство в бреду. Особая трудность заключалась в том, чтобы не упустить момент, когда больной ненадолго приходит в сознание, и в этот момент силой накормить его баландой и пайкой суррогатного хлеба, провести замер и запись температуры. Кроме того, у многих больных была опасность возникновения пролежней на теле при длительном лежании. Время от времени с санитарами и частью выздоравливающих осторожно переворачивали больных с одного на другой бок.
В повседневной работе притуплялась тоска безразличие, безвыходность и безысходность положения. Было ощущение потребность в тебе со стороны больных, и это успокаивало.
В первые дни было головокружение и общая слабость. Неделю проработал, снова вызывает старик:
– Ваня, в так называемом госпитале для военнопленных возникла страшная эпидемия сыпного тифа, которая косит измученных, изголодавшихся людей. Они – наши, советские люди. На​правляют туда переболевших тифом, одного врача и двух фельд​шеров. Впрочем, если не желаешь, приказать не могу.
– Что представляет из себя этот «госпиталь»? – спросил я.
Он ввел меня в курс дела.
Госпиталь расположен недалеко от лагерной зоны в двухэтаж​ном каменном здании, огороженный несколькими радами колючей проволоки. По углам территории – вышки с автоматчиками, меж​ду вышками с наружной стороны ходят русские и украинские по​лицейские с винтовками и карабинами. Кроме военнопленного ме​дицинского персонала, там работают два гражданских врача из го​рода. В госпитале тяжелобольные солдаты и офицеры. Внутри территории госпиталя полиции нет. Питание такое же, как и в ла​гере. Предупредил, что лишнего с больными не говорить – могут быть провокаторы. Может иногда появиться возможность обмена продезинфицированного белья и одежды умерших на хлеб. Но немцы на это идут с трудом. Иногда кое-что приносят для больных гражданские врачи, но на контрольно-пропускном пункте сумки тщательно проверяет охрана. В остальном – полная изоляция от внешнего мира.
Дал согласие перейти работать в этот «госпиталь». С небольшой партией раненых нас пешком под конвоем отправили в эту «ле​чебницу». Надо отдать должное, что по пути следования нас, ис​тощенных и изможденных людей, конвоиры-немцы не били, хотя это медленное скорбное шествие продолжалось около часа на 2 километра пути. Гражданское население во время нашего шествия по городу к колонне не подпускалось.
При входе в госпиталь старший конвоир протянул охраннику бумагу, нас пересчитали, и ворота были открыты.
Тихо и медленно бредем по территории госпиталя. Здесь, по крайней мере, не видны полицейские с их резиновыми дубинками. Апрельская весна дает о себе знать: кое-где прорастает ярко-зеленая трава.
Нас, фельдшеров и врачей с повязками с красным крестом на рукавах шинелей (об этом позаботился врач-старик – чтобы не получать лишних пинков и побоев в пути), встретил врач госпита​ля и отделил от остальных больных и раненых. Провел на первый этаж здания. В бараке были установлены двухъярусные деревян​ные нары с грубыми матрацами из трухлявой соломы. Окна зарешечены металлическими решетками. До нас здесь жил и работал фельдшер-старик и санинструктор, осетин по национальности. Приведший нас врач, сказал:
– Здесь будете жить. Бараки на ночь запираются на замки. Завтра с утра на работу, больных и раненых очень много.
Утром познакомились с медицинским персоналом из военнопленных.
Спустя неделю после прибытия в госпиталь, врач предупредил нас, что среди санитаров, уборщиков, раздатчиков пищи есть бывшие уголовники, главным образом украинцы по национальности, и посоветовал никаких лишних разговоров при них не вести. Назвал конкретные фамилии. В дальнейшем мы убедились в этом по их тюремному жаргону.
Палаты в бараках были большие, никаких постельных принадлежностей, только грубые тюфяки с гнилой соломой, расположенные прямо на полу.
«Заведовал» госпиталем унтер-офицер, который довольно сносно говорил по-русски.
На просьбу нашего врача поставить деревянные нары, хотя бы для наиболее тяжелобольных и раненых, он получил от унтера грубую отповедь:
– У нас здесь не санаторий и не курорт, а госпиталь для военнопленных враждебной великой Германии армии. Не забывайте об этом, если не хотите попасть в гестапо! Там тебе дадут такие «нары», что больше об них никогда не будешь вспоминать!
Потом больные, услышав этот разговор, после ухода немца, подошли к врачу:
– Доктор, не просите больше о нас. Разве фашисты будут нам помогать? Помощи не будет, а Вы пострадаете.
Для раненых понемногу было: кое-какой хирургический инструмент, вата, перевязочный материал, настойка йода, риваноль. отдельные фармацевтические препараты. Все это было трофейное, то есть наше, изъятое из гражданских медицинских учреждений.
Каждое утро, кроме воскресенья, приходили в госпиталь на работу двое русских штатских врачей – молодой мужчина и девушка, которую звали Надей. Им немцы платили. Поговаривали, что свое свободное время она проводила с немецким унтер-офицером. Судить об этом можно как угодно. А вот что она приносила иногда в госпиталь для тяжелобольных продукты питания – об этом мне было известно. Сам это неоднократно видел. Хотя в то время жители Константиновки сами жили впроголодь. Как-то весной привезли в госпиталь дешевое повидло в двух крупных закрытых жестяных банках. Унтер-офицер берет одну банку и вручает ей, говоря: «За хорошую работу», Надя сказала ему «Данке» (спасибо). Он прекрасно знал, что она эту банку отдаст больным. Так и произошло, через два часа, когда немец ушел, она распорядилась открыть банку и раздать содержимое больным и раненым. Каждому досталось по 20-25 грамм, но это было повидло! Да, она, наверное, встречалась с немцем, но она и помогала военнопленным чем могла.
«Врач «Надя», девичья фамилия Вислогузова, по словам члена подпольной группы города, медицинского работника Федоренко Екатерины Николаевны, уехала с немцами при отступлении» (Письмо автору директора городского музея Донцова Б.Н.). Наступил конец мая, стало совсем тепло, подросла трава. При варке баланды стали добавлять мелко нарезанную крапиву, но врачи предупредили: все тщательно кипятить!
Многие больные были сильно отёчными: много пили воды, а еды было мало. Смертность не уменьшалась. Белье умерших военнопленных немцы брали строго на учет, хотя они им, конечно, не пользовались. Кое у кого были запасные пары белья, полотенца. Небольшую часть из этого сумели обменять на продукты и раздать больным. Но голод, как и в лагере, висел дамокловым мечом над нашими головами. Как выйти из положения?
Один из врачей подсказал следующую идею. Надо из небольшого запаса лекарств отобрать кое-что для населения, например аспирин, пирамидон, настойку йода и другое, но чтобы не обездолить пленных больных. Упросить «Унтера» и двум фельдшерам с этим добром (конечно под охраной) отправиться в ближайшие к Константиновке хутора для обмена лекарств на продукты питания. Фактически, прикрываясь этой акцией, мы собирались просить у населения милостыню, подаяние. У нас мало было надежды, что немцы согласятся на это. Но, как ни странно, унтер-офицер дал согласие, выделив в охрану молодого, мордастого автоматчика. Хотелось и мне попасть в эту компанию, но врач не разрешил. Я был еще слаб после сыпного тифа, и в моей палате лежало шесть тяжелобольных, за которыми был необходим постоянный присмотр. Пошли с корзиной мой товарищ и санинструктор в сопровождении автоматчика.
О побеге им невозможно было и думать, так как все окружающие город хутора были забиты войсковыми частями, но об это они рассказали позднее.
А рассказали они следующее. Узнав, откуда они и для какой цели странствуют под дулом автомата, население встречало их очень дружелюбно. Население говорило, что с продуктами дело у них тоже обстоит очень плохо, много изъято немцами. Но все чем-нибудь помогали. Конечно, наша плата за продукты была чисто символической. Корзина была быстро заполнена: кто кладет кусок хлеба или несколько картофелин, кто яйцо. Собрали 30 штук яиц, даже небольшую баночку масла.
Немец-автоматчик, конвоируя их обратно в город, был все время настороже. Но каково же было удивление и разочарование, когда их привели снова в госпиталь. Немцы из корзины забрали все яйца, масло и часть хлеба (для собак). Пронести в госпиталь разрешили лишь жалкие остатки от собранного. Теперь мы убедились в наивности нашей затеи. Надо же было знать фашистов!
Снова снятся сны о пирогах, ватрушках, хлебе, супе. Когда все это кончится?
Некоторые немцы, свободные от караульной службы, заходили на территорию госпиталя (в палаты они, конечно, не заглядывали – боялись). Запомнился один пожилой немец, сносно говоривший по-русски. Он доброжелательно относился к пленным, особенно к больным. Как-то раз летом, озираясь по сторонам, чтобы не видели его поступка сослуживцы, он передал двум ходячим больным по куску хорошего настоящего хлеба. В разговоре с нашим пленным врачом он рассказывал, что в первую мировую войну он был в плену у русских. Русские к нему всегда хорошо относились и хорошо кормили. Он резко осудил поступок тех немцев, которые отобрали продукты, собранные у населения. Поэтому не все было в плену однозначно, не все немцы были отъявленными фашистами.
Как-то в первой декаде июня 1942 года я зашел в барак для врачей. Из троих врачей на месте было двое. Заходит третий, побелевший и возбужденный. Коллега спрашивает его: «Что случилось?». Он, волнуясь, рассказал нам следующее:
– Несколько дней назад немцы поместили в одну из палат предателя и изменника. У него застаревшая рана на ноге и что-то с кишечником. Называет себя инженером, уроженцем и жителем Сталинграда. Чиновники из гестапо дали ему бумагу, ватман, ка​рандаши, тушь. Он сидит и вычерчивает карту-схему города Ста​линграда, наверное, отлично знает свой город. Гестаповцы и вчера и сегодня были у него, интересовались, как идет работа, приноси​ли ему хорошую еду и шнапс. Как поступить с этим подлецом?
– Балаев, пригласи к нам посоветоваться офицера из восьмой палаты, – попросил меня старший из врачей.
Дело в том, что в этой палате лежал раненый в ногу военно​пленный офицер с одной «шпалой» в петлицах. Среди врачей по​говаривали, что это был комиссар полка. Он лечился в этой палате пятую неделю, мы его хорошо знали, привыкли к нему. Это был обаятельный человек, хорошо разбирался в современной военной и политической обстановке. Во всяком случае, мы ему верили и доверяли, по некоторым вопросам советовались с ним, но и помо​гали, чем могли, чтобы быстрее залечить рану. Вот за ним меня и послали. Входит.
– Здравствуйте, товарищи, что стряслось?
Доктор рассказал ему об инженере-предателе. В помещении бы​ло трое врачей, я и еще один фельдшер. Разговор проходил тихо, при закрытой двери. Спросили мнение капитана. Он задает нам контр вопрос:
– А сами-то как думаете?
– Ликвидировать! - было единодушное решение. Но кто-то из врачей промямлил насчет врачебной этики и клятвы Гиппократа.
– Уважаемый доктор! Идет война, причем, война тяжелая, кро​вопролитная. Она унесет много миллионов жизней. Каждый чест​ный человек должен помогать своей армии, своему народу, чем может. А этот инженер, что из себя представляет? Он решил помо​гать врагу, схема-план Сталинграда нужна немцам для какой-то военной цели. Он своим поступком идет против своего народа, против своих земляков сталинградцев. Какая может быть речь о врачебной этике? Капитан был взволнован и разгневан.
Все, решено уничтожить, ликвидировать! Но как?
Цель поставлена, но как ее осуществить, какими путями и сред​ствами? Ведь это надо сделать так, чтобы у гестапо не возникло никаких подозрений в неестественной смерти их приспешника. Иначе пострадают многие люди.
Один из врачей взял риск на себя и под видом обычного укола ввел в вену предателя фенол. Утром немцам стало известно о смерти инженера. Подняли шум, но доказательств насильственной смерти не было, и постепенно все затихло.
В июне в Донбассе наступила теплая сухая погода. Весь день ходячие раненые и больные были на свежем воздухе, уходя из палат-бараков со специфическим запахом карболки. По территории госпиталя можно было ходить, но во многих местах висели предупреждающие таблички на немецком и русском языках: «Ближе 5 метров к проволоке не подходить! Охрана стреляет без предупреждения!».
Постоянно возникал вопрос: «Как там, на фронте, как дома? Как семья?». Свежий летний воздух вызывал еще большее чувство голода.
Как-то раз немецкие конвоиры собрали всех санитаров, фельдшеров, уборщиков, выздоравливающих, всего человек 35-40 и повели через ворота.
Мы недоумевали, куда нас ведут? Но не прошли и 25 метров от ограды, как нас остановили, дали в руки лопаты и приказали: «Рыть». Рыли долго. Яма получилась размером 20x20 и глубиной около 3-х метров. Так была вырыта братская могила, куда складывались трупы умерших в госпитале. А смертность была большая. Мертвые сбрасывались в яму, слой пересыпался хлоркой, который также пересыпался и т.д. Печальная, страшная картина. Невольно задумаешься: «А вдруг в следующем слое будешь лежать и ты?»
Ожидание возможной смерти на фронте, на передовой отличается от этого ожидания в фашистском плену. Там такое состояние приходит редко, в повседневных заботах ратного труда об этом мало приходиться думать. Потом на передовой каждый воин понимает, во имя чего он может быть ранен или убит. А здесь? Здесь ожидание возможной смерти ежедневное, ежечасное. И главное – во имя чего такая смерть?
Летом 1942 года немцы взахлёб стали рассказывать о падении Севастополя. Севастополь был занят немцами 3 июля 1942 года. Героические защитники Севастополя держали оборону города 250 дней и, конечно, оттягивали на себя крупные немецко-фашистские силы. Мы все тяжело переживали падение Черноморской базы.
Запомнился такой случай, Как-то в мае месяце к нам немцы приконвоировали нового военнопленного, военврача I ранга. Был он средних лет, общительным, умел и любил хорошо рисовать. Приходит один немец, говорит, чтобы он нарисовал его портрет с натуры. Приносит хорошей бумаги. Я вошел в камеру к этому врачу и вижу: немецкий солдат сидит на грубо сколоченной табуретке позирует, а врач рисует. При мне же портрет- рисунок был за​кончен. Сходство было, но не чувствовалось руки профессиональ​ного художника. Потом приперся второй, третий...
Но этому доктору прожить в нашем госпитале пришлось не бо​лее 6-7 суток. В одно утро его не стало. Врач, живший вместе с ним это непродолжительное время, рассказал следующее. Вчера ночью ворвались в барак четверо вооруженных автоматами эсэ​совцев (черная форма) с переводчиком. Назвали фамилию этого доктора. Он встал и вышел к ним. Один из пришедших вынимает из кармана фотографию, сличает с лицом врача. И вдруг крик эсэ​совца: «Вег! Раус! Швайнерайн!» (Быстро! Выходи! Свинья!). Ут​ром один немец из госпитальной охраны сказал нам, что это был советский разведчик, и его выследила одна женщина, работающая на немцев. Все, конечно, могло быть...
Фамилия этого доктора из памяти стерлась, потом, если он и был разведчиком, фамилия ничего не означала.
Полицаям-охранникам также разрешалось ходить на территорию лазарета. Кое-кому из больных и раненых удавалось обменять че​рез них случайно оставшееся запасное белье на хлеб.
Вызывали особую жалость курильщики. Больно и жалко было смотреть, как некоторые из них обменивали и без того мизерную пайку хлеба на 3-4 закрутки махорки! В лагере я увидел людей, безумно тянущихся к табачному дыму, все время озабоченных по​исками мха, травы, навоза, окурков, – бог знает чего, что можно завернув в бумагу курить. На уговоры врачей был всегда стан​дартный ответ: «сами знаем, что курим во вред своего здоровья, но бросить не можем». Такие люди быстрее становились отечными, ослабленными. Они быстро опускались, превращаясь в «доходяг», и, в конце концов, быстрее остальных погибали.
В сентябре меня, двоих фельдшеров и троих врачей с очередным транспортом пленных из лагеря, под усиленной охраной, в битком набитых людьми «телячьих» вагонах отправили в тыл. Прошел слух, что отправляют в Днепропетровский лагерь для военноплен​ных. Так закончилась моя трагическая Константиновская эпопея – первый период мучений, страданий, голода, болезней, униже​ния и позора. «За 22 месяца фашистской оккупации в г. Константиновка было расстреляно и замучено 15382 военнопленных и мирных граждан. 1424 жителя были угнаны в Германию» (Письмо автору зав. Отделом агитации и пропаганды Константиновского ГК КПУ С. Нестеренко).
26 сентября 1942 года Совинформбюро сообщало: «В Сталинграде на отдельных участках фронта противник вышел к Волге...».