Маленький рассказ на военную тему. Рассказы о войне для детей


В 1943 моей бабушке было 12 лет. Так как её маме нечем было кормить детей, она взяла бабушку, санки и ткань и пошли они в соседний район все это продавать. Днем продали все, а т. к. была зима, темнело рано и они уже шли обратно в темноте. Идут они, прабабушка санки тянет, а бабушка толкает... Поворачивается, а сзади, в поле, много-много огоньков. Прабабушка тогда так и не сказала, что это было, но приказала идти молча и побыстрее... Когда уже подходили к своей деревне, почти бежали, потому что голодные огоньки - волки, начали уже окружать и выть.

Мой прадед - еврей. Во время войны его семью повели на расстрел. Ему удалось бежать, спрятался в шиповнике. Немцы не стали догонять, просто сделали пару выстрелов и подумали, что мёртв. Пули прошли мимо уха. Ему было всего 15, обманом он внедрился в полк, прошёл всю войну. Он поменял фамилию, стал первым комсомольцем, встретил мою прабабушку, родилось семеро детей, взяли на воспитание мою маму. Но самое печальное то, что в мирное время он поехал за молоком и не вернулся. Сбил автобус...

Прабабушка с прадедом познакомились за год до войны. Летом, уйдя на фронт, прадед взял с неё обещание ждать его. Но спустя полгода пришел "треугольник" (весть о смерти прадеда). Прабабушка собрала своё мужество и так же ушла на фронт, полевой медсестрой. А по возвращению домой ее ждал прадед, целый и невредимый, дошедший до Берлина и заслуженный полковник.

У моей семьи есть история "Красной рубашки". Дед родился в 1927 году. В 14 лет он помогал своей семье, работал в полях и помогал рыть окопы, был единственным сыном, среди 7 детей у своей матери. И вот, в награду за труд, матери дали отрез красного кумача (ткань). Она сшила рубашку для сына. И в тот день мой дед как раз был в этой рубахе, когда начали бомбить город. Всех срочно эвакуировали, а он побежал домой к матери и сестрам. Опоздал. Несколько дней прошло. И тут один из солдат увидев мальчишку в красной рубахе. Окликнув его, сообщил, что женщина просила всех, кто увидит мальчика в красной рубашке, сказать, что они живы и ждут его на переправе. Так, красная рубашка помогла найти деду свою семью. Жив до сих пор. Только теряет рассудок.

Моя прабабушка пережила блокаду Ленинграда. Так получилось, что ей, как самой младшей в семье, выпал талон на проезд по Дороге Жизни. Билет этот она отдала сестре, а сама осталась защищать город. Сама не воевала, но обрезала связь немцам, за что и получила орден. И это ужасно: смотреть на фотографии молодой женщины после войны и видеть ее постаревшую лет на 20 и полностью седую. Никому не пожелаю это увидеть.

Бабушке было 12, когда началась война. Она жила в маленьком городке в Сибири. Есть было нечего, носить тоже. Прабабушка сама им делала обувь из куска парусины и деревяшки и в этой обуви бабушка ходила в 40-градусный мороз на работу, на мясокомбинат, где в ночную смену дети, под руководством одного инвалида, крутили фарш, варили колбасу и все это отправляли на фронт. Ждали весны, когда появлялась трава лебеда и можно было собирать её и есть. По осени подростки бегали на колхозные поля собирать остатки гнилой картошки, но это было очень опасно, так как сторожи не щадили детей и палили в них солью. Но если удавалось принести пару картофелин, то был пир горой - прабабушка пекла из неё лепешки. Когда заболела бабушка, её старшая сестра принесла кусочек сала с работы, в это время забежала соседка и донесла. Сестру бабушки посадили на 10 лет. Я не знаю, как они выжили, но бабушка дожила до 87 лет и в этом году не дождалась победы...

Мой прадед в Первую мировую спас немецкого мальчишку лет 10. Во Вторую мировую прадед уже не воевал по ранению. Сестру прадеда немцы угнали в Германию на работу. Условия содержания были ужасные. Ели что попало, отношение как к скоту. Когда в деревню, где жил прадед, вошли немцы, один из них подбежал к деду с криком: "Алеша!". В нем прадед узнал того самого спасенного им мальчика. Прадед рассказал ему про сестру. Этот немец написал своей семье в Германию и они нашли сестру в одном из трудовых лагерей. Его семья забрала её к себе домой, где она и жила в хороших условиях до конца войны.

Прадед дошёл до Берлина... Когда вернулся домой, в Алтайский край, сидел на крыльце и курил, моя бабушка подбежала к нему и спросила: "Почему сосед из Берлина приехал, ткани привёз, подарков, а ты никаких гостинцев нам не привез?" А прадед заплакал и сказал бабушке: "Дочка, да он же у таких, как мы эти ткани забрал, там тоже дети, там тоже война, только для каждого она своя, своя война!" Как говорила бабушка - он часто плакал, рассказывая про фронт. И всегда говорил, что кто по настоящему воевал, тот на полях сражений и остался...

Сидели и обсуждали с дедушкой тему войны. Далее со слов дедушки: "Жили в послевоенное время и мама моя рассказывала, что возле нашего дома, в многоэтажке, жила женщина. Она солила детей. Не убивала их, а находила мертвых, солила и съедала. Но в какой-то момент приехали КГБшники и забрали её. В общем, страшное было время".

Мой прадед погиб в боях в Латвии в 1944. Наша семья не знала, где он был похоронен и был ли вообще. Несколько лет назад мы с семьей путешествовали на машине в тех местах и проезжали мимо небольшого городка, где во времена ВОВ велись бои. Расспросили у местных, есть ли рядом хоть какая-нибудь братская могила, чтобы хоть как-то помянуть прадеда. Нас направили на местное кладбище и ЧУДО! Мы нашли ЕГО могилу: имя, фамилия, отчество, год рождения - все ЕГО, спустя 70 лет! Отдельное спасибо местным жителям, все могилы советских солдат были ухожены и убраны. Это был первый и последний раз, когда я видела как мой дед и отец плакали.

Моя прабабушка попала в Освенцим, но при этом она ничего не рассказывала о жизни там и никогда ничего не упоминала. Пока в один день, когда мне было 5, я не застала её в слезах. Она плакала очень горькими слезами, сдерживая в руке одну старую фотографию. Я спросила почему она плачет, обидел ли её кто? И она начала свой рассказ... Рассказ не о том, как их там унижали, не о страшном голоде и холоде, а о том, что их лишали всего. Когда только она и её дочь прибыли в лагерь, было решено прабабушку отправить в лагерь, а маленькую дочь сразу же отправить в газовую камеру. Она долго молила, чтобы судьбу дочери изменили, чтобы её оставили жить, и тогда дочь расстреляли прямо у неё на глазах. А саму прабабушку избили и угрожали, что ещё один оступок и она сразу же окажется в печи... После этого всего я сама начала плакать, и прабабушка окончила свой рассказ. На том фото была она со своей маленькой дочкой. Плакали мы уже вместе и очень горькими слезами. Никому и никогда не пожелаю пережить то, что пережили люди в то ужасное время...

Моя бабушка всю жизнь прожила в Ленинграде, включая военные годы. В начале войны ее муж ушёл на фронт, оставив жену с двумя маленькими детьми. Вскоре на него пришла похоронка. Осталась она с сыном и дочерью в блокадном Ленинграде. Город регулярно бомбили. Бабушка работала в прачечной. И вот, она на работе, а ей говорят: "Сходи домой, вроде в твоём крыле бомбануло". Идёт она домой, и видит, что в её доме в открытое окно влетел снаряд, ударил в стену и она осыпалась, а с другой стороны в кроватке спали ее дети 2 и 4 лет. Оба погибли. В ту войну бабушка встретила и ещё одного мужчину, ставшего ей мужем - моего дедушку. Он был на 10 лет младше, и внешне они были очень схожи, как брат и сестра, у них даже отчество одинаковое было. Но и на него пришла похоронка. Бабушка в тот момент была уже беременна моим отцом. Пошла с горя делать аборт, но женщина, к которой она пришла для этого, накормила ее пирогами и отговорила. Папа родился за 10 дней до победы. А вскоре и дедушка вернулся с войны - похоронка оказалась ошибочной. Вот так за четыре года целая жизнь одной маленькой женщины (бабушка была худенькой и невысокого роста), столько горя на ее плечи. Она много рассказывала про блокаду. Рассказывала, как люди из окон выбрасывались, как если падали, обессилевшие от голода, просили подать руку, чтобы подняться, а она понимала, что если поможет, сама рядом упадёт и уже не встанет. Как пришла она как-то к соседям, а там вся семья горчицу ложками ест, нашли где-то целый тазик, и прямо из него и едят. Предлагали ей, но она отказалась. А наутро все члены той семьи умерли от съеденного. Рассказывала, как брат ее умирал голодной смертью, она пришла к нему, он лежит и говорит: "Наклонись, я тебе сказать что-то хочу". Она рассказывала: "Вижу, у него глаза безумные и не стала наклоняться, побоялась". А брат выжил и сознавался потом, что от голода нос ей откусить хотел. Страшное время было. Страшное. Я хочу сказать спасибо всем, кто жил в то время, не только фронту, но и тылу и всем. Потому что наша Победа шрамами лежит на сердцах каждого из них, на их судьбах. Это их боль и страдания привели нас к Победе, и перед каждым из них мы в неоплатном долгу.

Бабушка 38-го года рождения о войне ничего не рассказывает, вспоминает только свой первый Новый год. Детей собрали, выстроили в очередь, и выдавали маленький жёлтый кусочек сахара, весь в земле. Новогодний подарок. Домой бежала со всех ног, чтобы разделить с братьями и сестрами. Они были старше на пару лет и считались взрослыми. Говорит, вкуснее в жизни ничего не ела.

Моя прабабушка на девятом месяце беременности участвовала в эвакуации ленинградских детских домов на Урал. Ехала с ними а поезде, отдавала свою еду, ухаживала за больными и ранеными, хотя сама уже еле стояла на ногах. Сдружилась с директором одного из детских домов, которая оставила всю свою жизнь, чтобы заботиться о своих воспитанниках. За сутки до прибытия у прабабушки начались схватки. Спасла её новая подруга, уговорила машиниста остановиться на пять минут в каком-то ближайшем селе, хотя по инструкции нельзя было. Там прабабушку погрузили в телегу - и в больницу! По снегу и плохим дорогам на всех парах... Еле успели. Врач потом сказал, что еще минут 15 и было бы некого спасать... Так, холодным октябрьский днем 41 года, в маленьком селе у железной дороги, родилась моя бабушка.

Во время войны моя прабабушка работала на хлебобулочном предприятии и всех проверяли. Нельзя было ни хлеб, ни муку выносить. Прабабушка после смены подметала пол с остатками муки и уносила домой. Дома просеивала мусор и из этой муки пекла хлеб, чтобы прокормить 5 детей.

Двоюродный дед - блокадник. Рассказывал, как вываривали ремни и ели. Ещё немцы разбомбили крахмало-паточный завод - сначала люди ели патоку с земли, потом землю, пропитанную сахаром, а потом просто землю...

Во время войны мой дед был мальчишкой. Он не воевал, но с 12 лет встал к токарному станку на заводе. Работал, вставая на ящик, так как не дотягивался. Ежедневным пайком, который выдавали на заводе, делился с младшими братьями и сестрами. Давали рыбный бульон и селедочные головы. Время было голодное. Рассказывал, что воровал, чтобы прокормить младших. Воровал яблоки в садах одного из близлежащих сел города, складывал за пазуху, и до дома добирался вплавь, мимо часовых плыл под водой, дыша через соломинку. Знакомый прадеда, который был на фронте, возил хлеб. Отпускали хлеб по весу. Взвешивали пустую телегу на весах, потом грузили хлебом, тоже по весу. Все это происходило за забором. На вышках часовые с оружием. Задачей деда моего было прицепиться снизу телеги, и взвесится вместе с ней когда она пустая... Потом нужно было незаметно отцепиться и перемахнуть через забор, чтобы охрана не увидела (могли застрелить на месте). Хлеб потом делили, и дед мог накормить младших.

Моя прабабушка была жительницей блокадного Ленинграда. Три года войны там провела, роя окопы и спасая раненых. Она рассказывала какой был голод и как они с сестрой сбежали от людоедов. В те годы она пообещала себе, что если выживет и всё будет хорошо, то у неё дома всегда будут конфеты и она выполнила обещание. Помню, как она меня угощала конфетками и говорила, что жизнь ребёнка должна быть сладкой, как эта конфетка и называла меня "Голубушка". Она передала мне перед своей смертью свои украшения и крестик. Сказала, что это сильный крестик и он меня спасёт. Храню вещи прабабушки и иногда с ней разговариваю. Её не стало в 2005 году (89 лет), а прадедушка живёт, бегает несколько раз в неделю, сажает огород и готовит очень вкусно. Бабушкины вещи не убирает. Как на комоде бабушка всё расставила - так всё нетронуто и стоит, уже в пыли, но это ничего)

В 1941 году мой прадед был призван на службу в армию. Дома осталась жена и маленький двухлетний сын. В первых же боях прадед был схвачен в плен. Так как он был высокого роста и крепкого телосложения, его, вместе с другими военнопленными, загнали в вагоны и повезли на работу в Германию. Дважды по дороге, вместе с другими, он пытался бежать. Но их выслеживали собаками-ищейками, опять сажали в вагоны и везли в Германию. По приезду их заставили работать на рудниках. Даже оттуда он предпринял попытку убежать. Но его схватили и жестоко избили. Моя бабушка, его дочь, рассказывала, что на его спине так и остались огромные рубцы от ударов. Нам, маленьким, бабушка пересказывала истории, которые рассказывал ей отец: «Мать одного из надзирателей-немцев в праздничные дни передавала через сына русскому военнопленному бутерброд, говоря, что он такой же человек, как и мы. Женщина говорила сыну с надеждой, что если бы он оказался в плену, возможно, его тоже подкармливала бы мать русского солдата. Этот бутерброд надзиратель бросал незаметно на землю или передавал, садясь на бревно спиной друг к другу, опасаясь, что его могут отправить на фронт за помощь военнопленному. Не все немцы были фашистами, многие просто боялись и были вынуждены подчиняться. Они были жертвами сложившихся обстоятельств. Вот так бывает, палка о двух концах. Важно всегда и в любых условиях оставаться человеком». И да, моя семья хранит память и об этой доброй женщине, благодаря которой прадедушка не умер от голода, благодаря которой сейчас живём мы. Пробыл прадедушка в плену до конца войны, а потом его освободили советские войска.

Бабушка рассказывала, как была ребёнком во время войны. Как-то она, её мама, братья двоюродные и тетя были на речке, там было ещё много других людей. Вдруг над ними пролетел самолёт, из которого начали скидывать игрушки в воду. Бабушка была постарше, поэтому не кинулась за ними, а её братья – да. В общем, на глазах у неё и матери этих мальчиков, детей разорвало. Игрушки оказались заминированы. Тетя бабушки поседела полностью в миг.

После взятия немцами города Пушкин, бабушкину мать с детьми по доносу арестовали как семью офицера и отправили по этапу. В разношерстной толпе заключённых один человек особенно выделялся. Легко одетый мужчина несмотря на холод кутал что-то в теплые тряпки. Прижимал к себе этот сверток и как мог защищал от дождя. Ребятня изнывала от любопытства. В одну из ночей их привели переночевать в городскую баню. Было не натоплено, холодно, все улеглись спать на полу. Мужчина свернулся калачиком защищая свою ношу. Так он утром и остался лежать, когда остальные встали. Пришли солдаты, тело убрали, а сверток один из них брезгливо отпихнул ногой. Когда замызганные лохмотья развернули - в них оказалась скрипка.

Прадедушка был врачом в советском концлагере. Очень часто заключенные просили передать письма родным. Прадедушка и передавал, пока эти же заключенные его и не сдали. Его отправили далеко в Сибирь. В конце 1942-го предложили заключенным: или сидите дальше, или идёте на фронт, а после помилование. Прадед и пошел. Вот только всем, кто пошел, не дали ни одежды, ни еды. Так и шли до линии фронта по снегу, кто в чем был, доходило до каннибализма. Часто приходилось приворовывать по пути в ближайших деревнях, иногда люди сами помогали чем могли. На фронте встретил мою прабабушку. Она была на войне снайпером. Саму так же отправили воевать из концлагеря, посадили за то, что делала аборты в военное время. После войны прадедушка стал управляющим больницы, жену оберегал, не давал работать. Оба о войне долго не говорили, берегли детей. Вырастили 3-х сыновей. Прадедушка умер до моего рождения, а прабабушка дожила до моего пятилетия. До сих пор помню её выпечку и доброе, любящее лицо.

В 42-м году, когда дед (капитан гвардии) отправлял раненых и убитых домой, к нему подошел совсем молоденький парень с небольшим ранением и слёзной умолял деда отправить его домой, так как дома была старушка-мать и беременная жена. С его ранением его должны были отправить дальше на фронт, но мой прадед решил отправить его домой и этот парень вернулся к своей семье, а дед уже и забыл про этот случай. После окончания войны мой дед возвращался домой на поезде и вышел на платформу во время остановки невзрачной станции около деревушки. Тут к нему подходит мужчина и со слезами на глазах спрашивает, не узнает ли его дед. Во время войны столько лиц было увидено, что прадед и не узнал спасённого парня. Тот возмужал и окреп, рассказал, что у него растёт и сын и только благодаря моему деду он жив и счастлив, что когда вернулся домой и рассказал, как он вернулся, вся деревня молилась за моего деда, чтобы с ним все было хорошо. К слову, мой дед не получил ни одного ранения, но заработал только проблемы с желудком и потерей чувствительности пальцев ног. Такая вот судьба была встретить этого человека на станции в глуши и узнать о сложившейся счастливой жизни спасённого парня...

По соседству с бабушкой жила еврейская семья. Там было много детей и достаточно зажиточные родители. Когда немцы заняли станицу, то начали отбирать еду. Но в соседской семье у детей всегда были конфеты, что в том время было неслыханным явлением на оккупированной земле. Бабушка, как маленькая девочка, очень хотела хоть одну конфетку, а соседский мальчик, в свою очередь, видел это и иногда таскал из дома конфетку для бабушки и других детей. Однажды он не пришёл: фашисты расстреляли всю семью. Вскоре после освобождения станицы, бабушку с матерею эвакуировали, как и многих других. Они были отправлены на Камчатку, где, казалось, будет безопаснее. Бабушка спустя 70 лет говорила, что никогда не забывала вкус тех конфет, понятно как появившихся в той семье, но ставших надеждой на лучшее, и огромных для детского воображения камчатских крабов, из которых готовили все подряд, потому что не хватало на всех эвакуированных запасов еды.

Мой прадедушка рассказывал, что фашисты издевались над военнопленными. Их держали в маленьком сарае, морили голодом, а ночью подносили к сараю мешки с сырой картошкой. Кто из пленных за картошкой выходил, хотя наверно даже выползал, того расстреливали...

Моя бабушка во время войны работала в психбольнице. Рассказывала, как привозили с фронта буйных и тихих. Тихие страшнее - сидят тихо, потом так же тихо убивают. Буйных же вязали здоровые мужики-сибиряки. Как сами не сошли с ума - тайна. Жила с этим долгие годы. На 15 мая хватил удар. Умерла быстро. Через 60 лет. После войны.

Я знала многих стариков. Не только своих многочисленных родных, со многими общалась на студенческой практике в глухих деревнях русского севера. Была одна информантка, бабушка 1929-го года рождения. Её семья жила в Ленинграде. Когда началась война, мужчины ушли на фронт, женщины остались трудиться в тылу, а детей попытались эвакуировать (успели, как мы помним, не всех). Та бабушка отправилась в эвакуацию. По дороге поезд разбомбили. Погибло много детей, а тех, кто выжил, расселили прямо где это случилось, по близлежащим деревням. Когда до города дошла весть о поезде, женщины побросали станки и поехали искать своих детей. Нашу бабушку её мама нашла. Так и жили они в той деревне, где через 75 лет я с ней познакомилась. Была другая бабушка-информантка, 1919-го года. Она ворожила, и некоторые односельчанки, лет на двадцать младше, её недолюбливали. "Шурка-то, – говорили, – чего так зажилась-то? [тем летом ей было 97] Она всю жизнь в бухгалтерии просидела, работы настоящей не знала!" Почему-то они не хотели учитывать, что когда ещё были детьми, та Шурка голодала и валила лес. На моём диктофоне осталось много Шурки, Александры Григорьевны. Она начитала нам много молитв, заговоров, спела четыре старинных песни, а в перерывах, конечно, было сказано много "за жизнь". "Вот пришли вы ко мне, я дак бедно-то живу, а я вас угошчаю. Конфетку-ту всегда найдёшь гостю. Всегда надо угошчать Только, девушки, не рожайте преждевременно! Не рожайте. Всю жизнь себя потом будете каять. Вам жить-то, вам. Будьте добрыми, будьте хорошими! Чтобы жить вам хорошо... Ладно. Вспомяните бабку". Вообще, если вдуматься так ретроперспективно, ужасно тяжело психологически было на практике. Эти старушки сейчас живут на мизерную пенсию, без элементарных удобств, без аптеки и поликлиники, продолжая физически трудиться по хозяйству, зачастую – с сыновьями, великовозрастными алкоголиками, на шее. И это – лучшее время в их жизни. Очень хотелось говорить с ними не про то, водится ли у них кто в лесу, да как гадали, да какие песни пели, а просто о жизни. Очень хотелось помочь, что-то сделать для этих людей. Ведь война, пережитая в юном возрасте, оказалась только началом их жизненных испытаний.

У моей семьи была знакомая женщина. Она прошла всю войну. Мне лично рассказывала: Сидим в окопе. Я и парнишка. Обоим по 18 лет. Он ей говорит: - Слушай, а у тебя было когда-нибудь с мужчиной? - Нет. Ты что, дурак?! - Может давай? Все равно нас могут убить в любой момент. - Не буду! Так и не согласилась. А наутро его не стало.

Папина старшая сестра была медсестрой в госпитале. Кроме своих обязанностей ещё и кровь сдавала для раненых. В том госпитале, где она служила, лечили Ватутина, девочки боялись ему уколы делать, маршал всё-таки, а тетушка женщина решительная была, ничего не боялась, её и посылали маршала колоть. Вообще она была очень доброй, всеобщей любимицей, ее и называли только Варечка. Дошла до Берлина. Дома хранятся её фото у Рейхстага. Очень не любила песню Окуджавы из фильма "Белорусский вокзал", за слова: "А значит нам нужна победа, одна на всех, мы за ценой не построим"... Вот именно за эту цену, то, что людей совсем не щадили...

Мой дед работал в штате райкома партии, у него была бронь. Отказавшись от брони, добровольцем ушел на фронт. Служил на Калининском, а дома осталась моя бабушка и пять малолеток, которым нечего было есть, да что есть - печь нечем топить. Пришли как-то из райкома посмотреть как живут семьи фронтовиков, а хата дыму полна - полынью топили. Из пятерых детей выжили двое, деда комиссовали по ранению с тяжелой контузией в конце войны.

Моего прапрадедушку расстреляли немцы на въезде в деревню. Он тогда просто сидел на лавке...

Моя прабабушка была женщиной с железным характером. Во время войны они жили в городе-госпитале, и еды, как и во всей стране, было мало. Было время обеда, а семилетняя дочка бегала во дворе. Прабабушка позвала два раза, а потом её порцию разделила между теми, кто был дома. Дочка пришла домой голодная, но есть нечего. Больше такого не повторялось, урок был усвоен. Не знаю, смогла бы я так поступить на её месте, но своей прабабушкой я очень горжусь и с гордостью вспоминаю истории из её жизни.

Моему прадеду было 48 лет, когда ему пришла повестка. У него не было родни, времена были тяжёлые, оставалась беременная молодая жена с двумя детьми. Он сказал ей, что не вернётся живым, и чтобы она делала аборт, потому что не вытянет троих детей одна. Так и случилось - ушёл на фронт в ноябре 1942, а через полгода погиб под Ленинградом. Прабабушка не сделала аборт. Она сделала всё, чтобы вырастить детей - сменяла всё своё приданое на горсть семян моркови и свеклы, посадила огородик, стерегла его сутками, шила на заказ, из троих детей выжили двое, моя бабушка и её сестра. В архивах я нашла подробности гибели прадеда, и что гильза с его данными теперь хранится в музее боевой славы под Питером.

Когда началась война, моей прабабушке было всего 18 лет. Она работала санитаркой в госпитале. И чаще всего рассказывала о самом последнем дне войны. Когда объявили о победе, была ее смена. Она бегала по палатам, кричала: "Мы победили!". Все плакали, смеялись, плясали. Это был момент всеобщего ликования! Все люди выбежали на улицу, раненым помогали выйти. И они танцевали до самого вечера! Радовались и плакали!

Мой прадед был чистокровным немцем, звали его Пауль Йозеф Онкель. Жил в Берлине, работал фармацевтом. Но потом, спустя некоторое время, начался кризис, безработица, в итоге так сложилось, что он перебрался в СССР, а конкретно в Россию. Женился здесь на русской женщине, жили душа в душу, у них родился мой дедушка. И в итоге, когда началась война, естественно, мой прадед пошёл воевать. На тот момент моему дедушке было всего семь лет. И вот слова моего дедушки: "Единственное, что я помню о своём папе, - это как он взял меня на руки, посмотрел на меня своими большими синими глазами и сказал: "Я ухожу надолго, но я вернусь, и мы снова будем все вместе. Я ухожу, чтобы защитить нашу Родину от врага, но вот увидишь, мы победим, я обещаю". И правда, слава Богу, мы победили. Но только вот прадедушка мой так и не вернулся, погиб во время боёв за освобождение Сталинграда.

Мой прадедушка был очень молод, когда началась война. Его направили служить на море, морской флот в Севастополе. В основном, почти всегда, задача была одна: разминировать мины. Справлялись удачно, подрывных кораблей не было. Часто останавливались в портах. Во время одной из таких остановок мой прадед встретил свою будущую жену. За каких-то несколько дней влюбились, обменялись адресами и пытались доставить друг другу письма. Тяжело было, но после войны мой прадед ее все-таки нашел. В одном из плаваний им сообщили, что по пути должен проходить пассажирский корабль с продовольствием для близлежащих городов. Мин в море было так много, что моряки опасались, что не успеют и корабль подорвется, чего допустить никак было нельзя. Когда всех моряков собрали и среди них выбирали двоих на лодку, чтобы проверить воду, вызвали моего прадеда. Не успел он выйти, как в рядах нашелся доброволец, который сказал ему тогда, что его дома не ждет никто, и терять ему нечего. Лодка подорвалась. Корабль прошел целым и невредимым, а те моряки навсегда сгинули в море. У прадеда каждый раз были слезы в глазах, когда он вспоминал того парня, что вызвался за него.

У моего прадеда перед войной умерла первая жена, оставив шесть детей. Старшему было 10 лет, а младшему два года. Он женился во второй раз перед самой войной. Прабабушка приняла его детей, как своих. Прадед ушел на войну. А она всю войну ждала его и воспитывала детей. Прадед был ранен, попал в плен в 1942. Освободили их в 1945. Потом был советский лагерь, домой он вернулся в 1947 году. Все дети выросли и стали достойными людьми.

Мой прадед в начальный период войны работал бригадиром в колхозе под Новосибирском. Был очень хорошим специалистом, на фронт не отправляли, так как дали бронь, мол, ты здесь нужнее. Было у него четыре дочки, и моя бабушка - самая младшая. Однажды в колхоз завезли телогрейки для доярок. А руководство колхоза, пользуясь служебным положением, эти телогрейки растащили для себя, семьи, родни и так далее. В общем, до доярок телогрейки не дошли. Когда об этом узнал прадед, он пошёл и набил морду председателю колхоза. Кто из Сибири, тот поймёт: тогда валенки одни на троих выдавали. В общем, бронь с прадеда сняли. Отправили на белорусский фронт. Командир противотанкового орудия. Дошёл до Западной Белоруссии, два ранения. Когда получил второе, осколочное в живот, положили в госпиталь. Настрого запретили вставать с постели, а он ослушался. Встал, получил осложнение и умер. Когда домой, в Сибирь, пришла похоронка с медалями, прабабушка в истерике выкинула медали в реку со словами: "Зачем мне эти побрякушки, мне муж нужен". Оставшись без мужа, одна вырастила четырёх дочерей, будучи сама безграмотной, выучила. И выросли у неё заслуженный учитель СССР, экономист, библиотекарь и инженер вентиляционных систем (моя бабушка).

Л. Кассиль. У классной доски

Про учительницу Ксению Андреевну Карташову говорили, что у неё руки поют. Движения у неё были мягкие, неторопливые, округлые, и, когда она объясняла урок в классе, ребята следили за каждым мановением руки учительницы, и рука пела, рука объясняла всё, что оставалось непонятным в словах. Ксении Андреевне не приходилось повышать голос на учеников, ей не надо было прикрикивать. Зашумят в классе, — она подымет свою лёгкую руку, поведёт ею — и весь класс словно прислушивается, сразу становится тихо.

— Ух, она у нас и строгая же! — хвастались ребята. — Сразу всё замечает...

Тридцать два года учительствовала в селе Ксения Андреевна. Сельские милиционеры отдавали ей честь на улице и, козыряя, говорили:

— Ксения Андреевна, ну как мой Ванька у вас по науке двигает? Вы его там покрепче.

— Ничего, ничего, двигается понемножку, — отвечала учительница, — хороший мальчуган. Ленится вот только иногда. Ну, это и с отцом бывало. Верно ведь?

Милиционер смущённо оправлял пояс: когда-то он сам сидел за партой и отвечал у доски Ксении Андреевне и тоже слышал про себя, что малый он неплохой, да только ленится иногда... И председатель колхоза был когда-то учеником Ксении Андреевны, и директор машинно-тракторной станции учился у неё. Много людей прошло за тридцать два года через класс Ксении Андреевны. Строгим, но справедливым человеком прослыла она.

Волосы у Ксении Андреевны давно побелели, но глаза не выцвели и были такие же синие и ясные, как в молодости. И всякий, кто встречал этот ровный и светлый взгляд, невольно веселел и начинал думать, что, честное слово, не такой уж он плохой человек и на свете жить безусловно стоит. Вот какие глаза были у Ксении Андреевны!

И походка у неё была тоже лёгкая и певучая. Девчонки из старших классов старались перенять её. Никто никогда не видел, чтобы учительница заторопилась, поспешила. А в то же время всякая работа быстро спорилась и тоже словно пела в её умелых руках. Когда писала она на классной доске условия задачи или примеры из грамматики, мел не стучал, не скрипел, не крошился и ребятам казалось, что из мелка, как из тюбика, легко и вкусно выдавливается белая струйка, выписывая на чёрной глади доски буквы и цифры. «Не спеши! Не скачи, подумай сперва как следует!» — мягко говорила Ксения Андреевна, когда ученик начинал плутать в задаче или в предложении и, усердно надписывая и стирая написанное тряпкой, плавал в облачках мелового дыма.

Не заспешила Ксения Андреевна и в этот раз. Как только послышалась трескотня моторов, учительница строго оглядела небо и привычным голосом сказала ребятам, чтобы все шли к траншее, вырытой в школьном дворе. Школа стояла немножко в стороне от села, на пригорке. Окна классов выходили к обрыву над рекой. Ксения Андреевна жила при школе. Занятий не было. Фронт проходил совсем недалеко от села. Где-то рядом громыхали бои. Части Красной Армии отошли за реку и укрепились там. А колхозники собрали партизанский отряд и ушли в ближний лес за селом. Школьники носили им туда еду, рассказывали, где и когда были замечены немцы. Костя Рожков — лучший пловец школы — не раз доставлял на тот берег красноармейцам донесения от командира лесных партизан. Шура Капустина однажды сама перевязала раны двум пострадавшим в бою партизанам — этому искусству научила её Ксения Андреевна. Даже Сеня Пичугин, известный тихоня, высмотрел как-то за селом немецкий патруль и, разведав, куда он идёт, успел предупредить отряд.

Под вечер ребята собирались у школы и обо всём рассказывали учительнице. Так было и в этот раз, когда совсем близко заурчали моторы. Фашистские самолёты не раз уже налетали на село, бросали бомбы, рыскали над лесом в поисках партизан. Косте Рожкову однажды пришлось даже целый час лежать в болоте, спрятав голову под широкие листы кувшинок. А совсем рядом, подсечённый пулемётными очередями самолёта, валился в воду камыш... И ребята уже привыкли к налётам.

Но теперь они ошиблись. Урчали не самолёты. Ребята ещё не успели спрятаться в щель, как на школьный двор, перепрыгнув через невысокий палисад, забежали три запылённых немца. Автомобильные очки со створчатыми стёклами блестели на их шлемах. Это были разведчики-мотоциклисты. Они оставили свои машины в кустах. С трёх разных сторон, но все разом они бросились к школьникам и нацелили на них свои автоматы.

— Стой! — закричал худой длиннорукий немец с короткими рыжими усиками, должно быть, начальник. — Пионирен? — спросил он.

Ребята молчали, невольно отодвигаясь от дула пистолета, который немец по очереди совал им в лицо.

Но жёсткие, холодные стволы двух других автоматов больно нажимали сзади в спины и шеи школьников.

— Шнеллер, шнеллер, бистро! — закричал фашист.

Ксения Андреевна шагнула вперёд прямо на немца и прикрыла собой ребят.

— Что вы хотите? — спросила учительница и строго посмотрела в глаза немцу. Её синий и спокойный взгляд смутил невольно отступившего фашиста.

— Кто такое ви? Отвечать сию минуту... Я кой-чем говорить по-русски.

— Я понимаю и по-немецки, — тихо отвечала учительница, — но говорить мне с вами не о чем. Это мои ученики, я учительница местной школы. Вы можете опустить ваш пистолет. Что вам угодно? Зачем вы пугаете детей?

— Не учить меня! — зашипел разведчик.

Двое других немцев тревожно оглядывались по сторонам. Один из них сказал что-то начальнику. Тот забеспокоился, посмотрел в сторону села и стал толкать дулом пистолета учительницу и ребят по направлению к школе.

— Ну, ну, поторапливайся, — приговаривал он, — мы спешим... — Он пригрозил пистолетом. — Два маленьких вопросы — и всё будет в порядке.

Ребят вместе с Ксенией Андреевной втолкнули в класс. Один из фашистов остался сторожить на школьном крыльце. Другой немец и начальник загнали ребят за парты.

— Сейчас я вам буду давать небольшой экзамен, — сказал начальник. — Сидеть на место!

Но ребята стояли, сгрудившись в проходе, и смотрели, бледные, на учительницу.

— Садитесь, ребята, — своим негромким и обычным голосом сказала Ксения Андреевна, как будто начинался очередной урок.

Ребята осторожно расселись. Они сидели молча, не спуская глаз с учительницы. Они сели по привычке на свои места, как сидели обычно в классе: Сеня Пичугин и Шура Капустина впереди, а Костя Рожков сзади всех, на последней парте. И, очутившись на своих знакомых местах, ребята понемножку успокоились.

За окнами класса, на стёклах которых были наклеены защитные полоски, спокойно голубело небо, на подоконнике в банках и ящиках стояли цветы, выращенные ребятами. На стеклянном шкафу, как всегда, парил ястреб, набитый опилками. И стену класса украшали аккуратно наклеенные гербарии. Старший немец задел плечом один из наклеенных листов, и на пол посыпались с лёгким хрустом засушенные ромашки, хрупкие стебельки и веточки.

Это больно резануло ребят по сердцу. Всё было дико, всё казалось противным привычно установившемуся в этих стенах порядку. И таким дорогим показался ребятам знакомый класс, парты, на крышках которых засохшие чернильные подтёки отливали, как крыло жука-бронзовика.

А когда один из фашистов подошёл к столу, за которым обычно сидела Ксения Андреевна, и пнул его ногой, ребята почувствовали себя глубоко оскорблёнными.

Начальник потребовал, чтобы ему дали стул. Никто из ребят не пошевелился.

— Ну! — прикрикнул фашист.

— Здесь слушаются только меня, — сказала Ксения Андреевна. — Пичугин, принеси, пожалуйста, стул из коридора.

Тихонький Сеня Пичугин неслышно соскользнул с парты и пошёл за стулом. Он долго не возвращался.

— Пичугин, поскорее! — позвала Сеню учительница.

Тот явился через минуту, волоча тяжёлый стул с сиденьем, обитым чёрной клеёнкой. Не дожидаясь, пока он подойдёт поближе, немец вырвал у него стул, поставил перед собой и сел. Шура Капустина подняла руку:

— Ксения Андреевна... можно выйти из класса?

— Сиди, Капустина, сиди. — И, понимающе взглянув на девочку, Ксения Андреевна еле слышно добавила: — Там же всё равно часовой.

— Теперь каждый меня будет слушать! — сказал начальник.

И, коверкая слова, фашист стал говорить ребятам о том, что в лесу скрываются красные партизаны, и он это прекрасно знает, и ребята тоже это прекрасно знают. Немецкие разведчики не раз видели, как школьники бегали туда-сюда в лес. И теперь ребята должны сказать начальнику, где спрятались партизаны. Если ребята скажут, где сейчас партизаны, — натурально, всё будет хорошо. Если ребята не скажут, — натурально, всё будет очень плохо.

— Теперь я буду слушать каждый, — закончил свою речь немец.

Тут ребята поняли, чего от них хотят. Они сидели не шелохнувшись, только переглянуться успели и снова застыли на своих партах.

По лицу Шуры Капустиной медленно ползла слеза. Костя Рожков сидел, наклонившись вперёд, положив крепкие локти на откинутую крышку парты. Короткие пальцы его рук были сплетены. Костя слегка покачивался, уставившись в парту. Со стороны казалось, что он пытается расцепить руки, а какая-то сила мешает ему сделать это.

Ребята сидели молча.

Начальник подозвал своего помощника и взял у него карту.

— Прикажите им, — сказал он по-немецки Ксении Андреевне, — чтобы они показали мне на карте или на плане это место. Ну, живо! Только смотрите у меня... — Он заговорил опять по-русски: — Я вам предупреждаю, что я понятен русскому языку и что вы будете сказать детей...

Он подошёл к доске, взял мелок и быстро набросал план местности — реку, село, школу, лес... Чтобы было понятней, он даже трубу нарисовал на школьной крыше и нацарапал завитушки дыма.

— Может быть, вы всё-таки подумаете и сами скажете мне всё, что надо? — тихо спросил начальник по-немецки у учительницы, вплотную подойдя к ней. — Дети не поймут, говорите по-немецки.

— Я уже сказала вам, что никогда не была там и не знаю, где это.

Фашист, схватив своими длинными руками Ксению Андреевну за плечи, грубо потряс её:

Ксения Андреевна высвободилась, сделала шаг вперёд, подошла к партам, оперлась обеими руками на переднюю и сказала:

— Ребята! Этот человек хочет, чтобы мы сказали ему, где находятся наши партизаны. Я не знаю, где они находятся. Я там никогда не была. И вы тоже не знаете. Правда?

— Не знаем, не знаем!.. — зашумели ребята. — Кто их знает, где они! Ушли в лес — и всё.

— Вы совсем скверные учащиеся, — попробовал пошутить немец, — не может отвечать на такой простой вопрос. Ай, ай...

Он с деланной весёлостью оглядел класс, но не встретил ни одной улыбки. Ребята сидели строгие и настороженные. Тихо было в

классе, только угрюмо сопел на первой парте Сеня Пичугин.

Немец подошёл к нему:

— Ну, ты, как звать?.. Ты тоже не знаешь?

— Не знаю, — тихо ответил Сеня.

— А это что такое, знаешь? — М немец ткнул дулом пистолета в опущенный подбородок Сени.

— Это знаю, — сказал Сеня. — Пистолет- автомат системы «вальтер»...

— А ты знаешь, сколько он может убивать таких скверных учащихся?

— Не знаю. Сами считайте... — буркнул Сеня.

— Кто такое! — закричал немец. — Ты сказал: сами считать! Очень прекрасно! Я буду сам считать до трёх. И если никто мне не сказать, что я просил, я буду стрелять сперва вашу упрямую учительницу. А потом — всякий, кто не скажет. Я начинал считать! Раз!..

Он схватил Ксению Андреевну за руку и рванул её к стене класса. Ни звука не произнесла Ксения Андреевна, но ребятам показалось, что её мягкие певучие руки сами застонали. И класс загудел. Другой фашист тотчас направил на ребят свой пистолет.

— Дети, не надо, — тихо произнесла Ксения Андреевна и хотела по привычке поднять руку, но фашист ударил стволом пистолета по её кисти, и рука бессильно упала.

— Алзо, итак, никто не знай из вас, где партизаны, — сказал немец. — Прекрасно, будем считать. «Раз» я уже говорил, теперь будет «два».

Фашист стал поднимать пистолет, целя в голову учительницы. На передней парте забилась в рыданиях Шура Капустина.

— Молчи, Шура, молчи, — прошептала Ксения Андреевна, и губы её почти не двигались. — Пусть все молчат, — медленно проговорила она, оглядывая класс, — кому страшно, пусть отвернётся. Не надо смотреть, ребята. Прощайте! Учитесь хорошенько. И этот наш урок запомните...

— Я сейчас буду говорить «три»! — перебил её фашист.

И вдруг на задней парте поднялся Костя Рожков и поднял руку:

— Она правда не знает!

— А кто знай?

— Я знаю... — громко и отчётливо сказал Костя. — Я сам туда ходил и знаю. А она не была и не знает.

— Ну, показывай, — сказал начальник.

— Рожков, зачем ты говоришь неправду? — проговорила Ксения Андреевна.

— Я правду говорю, — упрямо и жёстко сказал Костя и посмотрел в глаза учительнице.

— Костя... — начала Ксения Андреевна.

Но Рожков перебил её:

— Ксения Андреевна, я сам знаю...

Учительница стояла, отвернувшись от него,

уронив свою белую голову на грудь. Костя вышел к доске, у которой он столько раз отвечал урок. Он взял мел. В нерешительности стоял он, перебирая пальцами белые крошащиеся кусочки. Фашист приблизился к доске и ждал. Костя поднял руку с мелком.

— Вот, глядите сюда, — зашептал он, — я покажу.

Немец подошёл к нему и наклонился, чтобы лучше рассмотреть, что показывает мальчик. И вдруг Костя обеими руками изо всех сил ударил чёрную гладь доски. Так делают, когда, исписав одну сторону, доску собираются перевернуть на другую. Доска резко повернулась в своей раме, взвизгнула и с размаху ударила фашиста по лицу. Он отлетел в сторону, а Костя, прыгнув через раму, мигом скрылся за доской, как за щитом. Фашист, схватившись за разбитое в кровь лицо, без толку палил в доску, всаживая в неё пулю за пулей.

Напрасно... За классной доской было окно, выходившее к обрыву над рекой. Костя, не задумываясь, прыгнул в открытое окно, бросился с обрыва в реку и поплыл к другому берегу.

Второй фашист, оттолкнув Ксению Андреевну, подбежал к окну и стал стрелять по мальчику из пистолета. Начальник отпихнул его в сторону, вырвал у него пистолет и сам прицелился через окно. Ребята вскочили на парты. Они уже не думали про опасность, которая им самим угрожала. Их тревожил теперь только Костя. Им хотелось сейчас лишь одного — чтобы Костя добрался до того берега, чтобы немцы промахнулись.

В это время, заслышав пальбу на селе, из леса выскочили выслеживавшие мотоциклистов партизаны. Увидев их, немец, стороживший на крыльце, выпалил в воздух, прокричал что-то своим товарищам и кинулся в кусты, где были спрятаны мотоциклы. Но по кустам, прошивая листья, срезая ветви, хлестнула пулемётная очередь

красноармейского дозора, что был на другом берегу...

Прошло не более пятнадцати минут, и в класс, куда снова ввалились взволнованные ребята, партизаны привели троих обезоруженных немцев. Командир партизанского отряда взял тяжёлый стул, придвинул его к столу и хотел сесть, но Сеня Пичугин вдруг кинулся вперёд и выхватил у него стул.

— Не надо, не надо! Я вам сейчас другой принесу.

И мигом притащил из коридора другой стул, а этот задвинул за доску. Командир партизанского отряда сел и вызвал к столу для допроса начальника фашистов. А двое других, помятые и притихшие, сели рядышком на парте Сени Пичугина и Шуры Капустиной, старательно и робко размещая там свои ноги.

— Он чуть Ксению Андреевну не убил, — зашептала Шура Капустина командиру, показывая на фашистского разведчика.

— Не совсем точно так, — забормотал немец, — это правильно совсем не я...

— Он, он! — закричал тихонький Сеня Пичугин. — У него метка осталась... я... когда стул тащил, на клеёнку чернила опрокинул нечаянно.

Командир перегнулся через стол, взглянул и усмехнулся: на серых штанах фашиста сзади темнело чернильное пятно...

В класс вошла Ксения Андреевна. Она ходила на берег узнать, благополучно ли доплыл Костя Рожков. Немцы, сидевшие за передней партой, с удивлением посмотрели на вскочившего командира.

— Встать! — закричал на них командир. — У нас в классе полагается вставать, когда учительница входит. Не тому вас, видно, учили!

И два фашиста послушно поднялись.

— Разрешите продолжать наше занятие, Ксения Андреевна? — спросил командир.

— Сидите, сидите, Широков.

— Нет уж, Ксения Андреевна, занимайте своё законное место, — возразил Широков, придвигая стул, — в этом помещении вы у нас хозяйка. И я тут, вон за той партой, уму- разуму набрался, и дочка моя тут у вас... Извините, Ксения Андреевна, что пришлось этих охальников в класс наш допустить. Ну, раз уж так вышло, вот вы их сами и порасспрошайте толком. Подсобите нам: вы по-ихнему знаете...

И Ксения Андреевна заняла своё место за столом, у которого она выучила за тридцать два года много хороших людей. А сейчас перед столом Ксении Андреевны, рядом с классной доской, пробитой пулями, мялся длиннорукий рыжеусый верзила, нервно оправлял куртку, мычал что-то и прятал глаза от синего строгого взгляда старой учительницы.

— Стойте как следует, — сказала Ксения Андреевна, — что вы ёрзаете? У меня ребята этак не держатся. Вот так... А теперь потрудитесь отвечать на мои вопросы.

И долговязый фашист, оробев, вытянулся перед учительницей.

Аркадий Гайдар «Поход»

Маленький рассказ

Ночью красноармеец принёс повестку. А на заре, когда Алька ещё спал, отец крепко поцеловал его и ушёл на войну — в поход.

Утром Алька рассердился, зачем его не разбудили, и тут же заявил, что и он хочет идти в поход тоже. Он, вероятно бы, закричал, заплакал. Но совсем неожиданно мать ему в поход идти разрешила. И вот для того, чтобы набрать перед дорогой силы, Алька съел без каприза полную тарелку каши, выпил молока. А потом они с матерью сели готовить походное снаряжение. Мать шила ему штаны, а он, сидя на полу, выстругивал себе из доски саблю. И тут же, за работой, разучивали они походные марши, потому что с такой песней, как «В лесу родилась елочка», никуда далеко не нашагаешь. И мотив не тот, и слова не такие, в общем эта мелодия для боя совсем неподходящая.

Но вот пришло время матери идти дежурить на работу, и дела свои они отложили на завтра.

И так день за днём готовили Альку в далёкий путь. Шили штаны, рубахи, знамёна, флаги, вязали тёплые чулки, варежки. Одних деревянных сабель рядом с ружьём и барабаном висело на стене уже семь штук. А этот запас не беда, ибо в горячем бою у звонкой сабли жизнь ещё короче, чем у всадника.

И давно, пожалуй, можно было бы отправляться Альке в поход, но тут наступила лютая зима. А при таком морозе, конечно, недолго схватить и насморк или простуду, и Алька терпеливо ждал тёплого солнца. Но вот и вернулось солнце. Почернел талый снег. И только бы, только начать собираться, как загремел звонок. И тяжёлыми шагами в комнату вошёл вернувшийся из похода отец. Лицо его было тёмное, обветренное, и губы потрескались, но серые глаза глядели весело.

Он, конечно, обнял мать. И она поздравила его с победой. Он, конечно, крепко поцеловал сына. Потом осмотрел всё Алькино походное снаряжение. И, улыбнувшись, приказал сыну: всё это оружие и амуницию держать в полном порядке, потому что тяжёлых боев и опасных походов будет и впереди на этой земле ещё немало.

Константин Паустовский. Бакенщик

Весь день мне пришлось идти по заросшим луговым дорогам.

Только к вечеру я вышел к реке, к сторожке бакенщика Семёна.

Сторожка была на другом берегу. Я покричал Семёну, чтобы он подал мне лодку, и пока Семён отвязывал её, гремел цепью и ходил за вёслами, к берегу подошли трое мальчиков. Их волосы, ресницы и трусики выгорели до соломенного цвета.

Мальчики сели у воды, над обрывом. Тотчас из-под обрыва начали вылетать стрижи с таким свистом, будто снаряды из маленькой пушки; в обрыве было вырыто много стрижиных гнёзд. Мальчики засмеялись.

— Вы откуда? —- спросил я их.

— Из Ласковского леса, — ответили они и рассказали, что они пионеры из соседнего города, приехали в лес на работу, вот уже три недели пилят дрова, а на реку иногда приходят купаться. Семён их перевозит на тот берег, на песок.

— Он только ворчливый, — сказал самый маленький мальчик. — Всё ему мало, всё мало. Вы его знаете?

— Знаю. Давно.

— Он хороший?

— Очень хороший.

— Только вот всё ему мало, — печально подтвердил худой мальчик в кепке. — Ничем ему не угодишь. Ругается.

Я хотел расспросить мальчиков, чего же в конце концов Семёну мало, но в это время он сам подъехал на лодке, вылез, протянул мне и мальчикам шершавую руку и сказал:

— Хорошие ребята, а понимают мало. Можно сказать, ничего не понимают. Вот и выходит, что нам, старым веникам, их обучать полагается. Верно я говорю? Садитесь в лодку. Поехали.

— Ну, вот видите, — сказал маленький мальчик, залезая в лодку. — Я же вам говорил!

Семён грёб редко, не торопясь, как всегда гребут бакенщики и перевозчики на всех наших реках. Такая гребля не мешает говорить, и Семён, старик многоречивый, тотчас завёл разговор.

— Ты только не думай, — сказал он мне, — они на меня не в обиде. Я им уже столько в голову вколотил — страсть! Как дерево пилить — тоже надо знать. Скажем, в какую сторону оно упадёт. Или как схорониться, чтобы комлем не убило. Теперь небось знаете?

— Знаем, дедушка, — сказал мальчик в кепке. — Спасибо.

— Ну, то-то! Пилу небось развести не умели, дровоколы, работнички!

— Теперь умеем, — сказал самый маленький мальчик.

— Ну, то-то! Только это наука не хитрая. Пустая наука! Этого для человека мало. Другое знать надобно.

— А что? — встревоженно спросил третий мальчик, весь в веснушках.

— А то, что теперь война. Об этом знать надо.

— Мы и знаем.

— Ничего вы не знаете. Газетку мне намедни вы принесли, а что в ней написано, того вы толком определить и не можете.

— Что же в ней такого написано, Семён? — спросил я.

— Сейчас расскажу. Курить есть?

Мы скрутили по махорочной цигарке из мятой газеты. Семён закурил и сказал, глядя на луга:

— А написано в ней про любовь к родной земле. От этой любви, надо так думать, человек и идёт драться. Правильно я сказал?

— Правильно.

— А что это есть — любовь к родине? Вот ты их и спроси, мальчишек. И видать, что они ничего не знают.

Мальчики обиделись:

— Как не знаем!

— А раз знаете, так и растолкуйте мне, старому дураку. Погоди, ты не выскакивай, дай досказать. Вот, к примеру, идёшь ты в бой и думаешь: «Иду я за родную землю». Так вот ты и скажи: за что же ты идёшь?

— За свободную жизнь иду, — сказал маленький мальчик.

— Мало этого. Одной свободной жизнью не проживёшь.

— За свои города и заводы, — сказал веснушчатый мальчик.

— За свою школу, — сказал мальчик в кепке. — И за своих людей.

— И за свой народ, — сказал маленький мальчик. — Чтобы у него была трудовая и счастливая жизнь.

— Всё вы правильно говорите, — сказал Семён, — только мало мне этого.

Мальчики переглянулись и насупились.

— Обиделись! — сказал Семён. — Эх вы, рас- судители! А, скажем, за перепела тебе драться не хочется? Защищать его от разорения, от гибели? А?

Мальчики молчали.

— Вот я и вижу, что вы не всё понимаете, — заговорил Семён. — И должен я, старый, вам объяснить. А у меня и своих дел хватает: бакены проверять, на столбах метки вешать. У меня тоже дело тонкое, государственное дело. Потому — эта река тоже для победы старается, несёт на себе пароходы, и я при ней вроде как пестун, как охранитель, чтобы всё — было в исправности. Вот так получается, что всё это правильно — и свобода, и города, и, скажем, богатые заводы, и школы, и люди. Так не за одно это мы родную землю любим. Ведь не за одно?

— А за что же ещё? — спросил веснушчатый мальчик.

— А ты слушай. Вот ты шёл сюда из Ласковского леса по битой дороге на озеро Тишь, а оттуда лугами на Остров и сюда ко мне, к перевозу. Ведь шёл?

— Ну вот. А под ноги себе глядел?

— Глядел.

— А видать-то ничего и не видел. А надо бы поглядывать, да примечать, да останавливаться почаще. Остановишься, нагнёшься, сорвёшь какой ни на есть цветок или траву — и иди дальше.

— А затем, что в каждой такой траве и в каждом таком цветке большая прелесть заключается. Вот, к примеру, клевер. Кашкой вы его называете. Ты его нарви, понюхай — он пчелой пахнет. От этого запаха злой человек и тот улыбнётся. Или, скажем, ромашка. Ведь её грех сапогом раздавить. А медуница? Или сон-трава. Спит она по ночам, голову клонит, тяжелеет от росы. Или купена. Да вы её, видать, и не знаете. Лист широкий, твёрдый, а под ним цветы, как белые колокола. Вот-вот заденешь — и зазвонят. То-то! Это растение приточное. Оно болезнь исцеляет.

— Что значит приточное? — спросил мальчик в кепке.

— Ну, лечебное, что ли. Наша болезнь — ломота в костях. От сырости. От купены боль тишает, спишь лучше и работа становится легче. Или аир. Я им полы в сторожке посыпаю. Ты ко мне зайди — воздух у меня крымский. Да! Вот иди, гляди, примечай. Вон облак стоит над рекой. Тебе это невдомёк; а я слышу — дождиком от него тянет. Грибным дождём — спорым, не очень шумливым. Такой дождь дороже золота. От него река теплеет, рыба играет, он всё наше богатство растит. Я часто, ближе к вечеру, сижу у сторожки, корзины плету, потом оглянусь и про всякие корзины позабуду — ведь это что такое! Облак в небе стоит из жаркого золота, солнце уже нас покинуло, а там, над землёй, ещё пышет теплом, пышет светом. А погаснет, и начнут в травах коростели скрипеть, и дергачи дёргать, и перепела свистеть, а то, глядишь, как ударят соловьи будто громом — по лозе, по кустам! И звезда взойдёт, остановится над рекой и до утра стоит — загляделась, красавица, в чистую воду. Так-то, ребята! Вот на это всё поглядишь и подумаешь: жизни нам отведено мало, нам надо двести лет жить — и то не хватит. Наша страна — прелесть какая! За эту прелесть мы тоже должны с врагами драться, уберечь её, защитить, не давать на осквернение. Правильно я говорю? Все шумите, «родина», «родина», а вот она, родина, за стогами!

Мальчики молчали, задумались. Отражаясь в воде, медленно пролетела цапля.

— Эх, — сказал Семён, — идут на войну люди, а нас, старых, забыли! Зря забыли, это ты мне поверь. Старик — солдат крепкий, хороший, удар у него очень серьёзный. Пустили бы нас, стариков, — вот тут бы немцы тоже почесались. «Э-э-э, — сказали бы немцы, — с такими стариками нам биться не путь! Не дело! С такими стариками последние порты растеряешь. Это, брат, шутишь!»

Лодка ударилась носом в песчаный берег. Маленькие кулики торопливо побежали от неё вдоль воды.

— Так-то, ребята, — сказал Семён. — Опять небось будете на деда жаловаться — всё ему мало да мало. Непонятный какой-то дед.

Мальчики засмеялись.

— Нет, понятный, совсем понятный, — сказал маленький мальчик. — Спасибо тебе, дед.

— Это за перевоз или за что другое? — спросил Семён и прищурился.

— За другое. И за перевоз.

— Ну, то-то!

Мальчики побежали к песчаной косе — купаться. Семён поглядел им вслед и вздохнул.

— Учить их стараюсь, — сказал он. — Уважению учить к родной земле. Без этого человек — не человек, а труха!

Похождения жука-носорога (Солдатская сказка)

Когда Пётр Терентьев уходил из деревни на войну, маленький сын его Стёпа не знал, что подарить отцу на прощание, и подарил наконец старого жука-носорога. Поймал он его на огороде и посадил в коробок от спичек. Носорог сердился, стучал, требовал, чтобы его выпустили. Но Стёпа его не выпускал, а подсовывал ему в коробок травинки, чтобы жук не умер от голода. Носорог травинки сгрызал, но всё равно продолжал стучать и браниться.

Стёпа прорезал в коробке маленькое оконце для притока свежего воздуха. Жук высовывал в оконце мохнатую лапу и старался ухватить Стёпу за палец, — хотел, должно быть, поцарапать от злости. Но Стёпа пальца не давал. Тогда жук начинал с досады так жужжать, что мать Стёпы Акулина кричала:

— Выпусти ты его, лешего! Весь день жундит и жундит, голова от него распухла!

Пётр Терентьев усмехнулся на Стёпин подарок, погладил Стёпу по головке шершавой рукой и спрятал коробок с жуком в сумку от противогаза.

— Только ты его не теряй, сбереги, — сказал Стёпа.

— Нешто можно такие гостинцы терять, — ответил Пётр. — Уж как-нибудь сберегу.

То ли жуку понравился запах резины, то ли от Петра приятно пахло шинелью и чёрным хлебом, но жук присмирел и так и доехал с Петром до самого фронта.

На фронте бойцы удивлялись жуку, трогали пальцами его крепкий рог, выслушивали рассказ Петра о сыновьем подарке, говорили:

— До чего додумался парнишка! А жук, видать, боевой. Прямо ефрейтор, а не жук.

Бойцы интересовались, долго ли жук протянет и как у него обстоит дело с пищевым довольствием — чем его Пётр будет кормить и поить. Без воды он, хотя и жук, а прожить не сможет.

Пётр смущённо усмехался, отвечал, что жуку дашь какой-нибудь колосок — он и питается неделю. Много ли ему нужно.

Однажды ночью Пётр в окопе задремал, выронил коробок с жуком из сумки. Жук долго ворочался, раздвинул щель в коробке, вылез, пошевелил усиками, прислушался. Далеко гремела земля, сверкали жёлтые молнии.

Жук полез на куст бузины на краю окопа, чтобы получше осмотреться. Такой грозы он ещё не видал. Молний было слишком много. Звёзды не висели неподвижно на небе, как у жука на родине, в Петровой деревне, а взлетали с земли, освещали всё вокруг ярким светом, дымились и гасли. Гром гремел непрерывно.

Какие-то жуки со свистом проносились мимо. Один из них так ударил в куст бузины, что с него посыпались красные ягоды. Старый носорог упал, прикинулся мёртвым и долго боялся пошевелиться. Он понял, что с такими жуками лучше не связываться, — уж очень много их свистело вокруг.

Так он пролежал до утра, пока не поднялось солнце. Жук открыл один глаз, посмотрел на небо. Оно было синее, тёплое, такого неба не было в его деревне.

Огромные птицы с воем падали с этого неба, как коршуны. Жук быстро перевернулся, стал на ноги, полез под лопух, — испугался, что коршуны его заклюют до смерти.

Утром Пётр хватился жука, начал шарить кругом по земле.

— Ты чего? — спросил сосед-боец с таким загорелым лицом, что его можно было принять за негра.

— Жук ушёл, — ответил Пётр с огорчением. — Вот беда!

— Нашёл об чём горевать, — сказал загорелый боец. — Жук и есть жук, насекомое. От него солдату никакой пользы сроду не было.

— Дело не в пользе, — возразил Пётр, — а в памяти. Сынишка мне его подарил напоследок. Тут, брат, не насекомое дорого, дорога память.

— Это точно! — согласился загорелый боец. — Это, конечно, дело другого порядка. Только найти его — всё равно что махорочную крошку в океане- море. Пропал, значит, жук.

С тех пор Пётр перестал сажать жука в коробок, а носил его прямо в сумке от противогаза, и бойцы ещё больше удивлялись: «Видишь ты, совсем ручной сделался жук!»

Иногда в свободное время Пётр выпускал жука, а жук ползал вокруг, выискивал какие-то корешки, жевал листья. Они были уже не те, что в деревне.

Вместо листьев берёзы много было листьев вяза и тополя. И Пётр, рассуждая с бойцами, говорил:

— Перешёл мой жук на трофейную пищу.

Однажды вечером в сумку от противогаза подуло свежестью, запахом большой воды, и жук вылез из сумки, чтобы посмотреть, куда это он попал.

Пётр стоял вместе с бойцами на пароме. Паром плыл через широкую светлую реку. За ней садилось золотое солнце, по берегам стояли ракиты, летали над ними аисты с красными лапами.

— Висла! — говорили бойцы, зачерпывали манерками воду, пили, а кое-кто умывал в прохладной воде пыльное лицо. — Пили мы, значит, воду из Дона, Днепра и Буга, а теперь попьём и из Вислы. Больно сладкая в Висле вода.

Жук подышал речной прохладой, пошевелил усиками, залез в сумку, уснул.

Проснулся он от сильной тряски. Сумку мотало, она подскакивала. Жук быстро вылез, огляделся. Пётр бежал по пшеничному полю, а рядом бежали бойцы, кричали «ура». Чуть светало. На касках бойцов блестела роса.

Жук сначала изо всех сил цеплялся лапками за сумку, потом сообразил, что всё равно ему не удержаться, раскрыл крылья, снялся, полетел рядом с Петром и загудел, будто подбодряя Петра.

Какой-то человек в грязном зелёном мундире прицелился в Петра из винтовки, но жук с налета ударил этого человека в глаз. Человек пошатнулся, выронил винтовку и побежал.

Жук полетел следом за Петром, вцепился ему в плечи и слез в сумку только тогда, когда Пётр упал на землю и крикнул кому-то: «Вот незадача! В ногу меня задело!» В это время люди в грязных зелёных мундирах уже бежали, оглядываясь, и за ними по пятам катилось громовое «ура».

Месяц Пётр пролежал в лазарете, а жука отдали на сохранение польскому мальчику. Мальчик этот жил в том же дворе, где помещался лазарет.

Из лазарета Пётр снова ушёл на фронт — рана у него была лёгкая. Часть свою он догнал уже в Германии. Дым от тяжёлых боёв был такой, будто

горела сама земля и выбрасывала из каждой лощинки громадные чёрные тучи. Солнце меркло в небе. Жук, должно быть, оглох от грома пушек и сидел в сумке тихо, не шевелясь.

Но как-то утром он задвигался и вылез. Дул тёплый ветер, уносил далеко на юг последние полосы дыма. Чистое высокое солнце сверкало в синей небесной глубине. Было так тихо, что жук слышал шелест листа на дереве над собой. Все листья висели неподвижно, и только один трепетал и шумел, будто радовался чему-то и хотел рассказать об этом всем остальным листьям.

Пётр сидел на земле, пил из фляжки воду. Капли стекали по его небритому подбородку, играли на солнце. Напившись, Пётр засмеялся и сказал:

— Победа!

— Победа! — отозвались бойцы, сидевшие рядом.

— Вечная слава! Стосковалась по нашим рукам родная земля. Мы теперь из неё сделаем сад и заживём, братцы, вольные и счастливые.

Вскоре после этого Пётр вернулся домой. Аку- лина закричала и заплакала от радости, а Стёпа тоже заплакал и спросил:

— Жук живой?

— Живой он, мой товарищ, — ответил Пётр. — Не тронула его пуля. Воротился он в родные места с победителями. И мы его выпустим с тобой, Стёпа.

Пётр вынул жука из сумки, положил на ладонь.

Жук долго сидел, озирался, поводил усами, потом приподнялся на задние лапки, раскрыл крылья, снова сложил их, подумал и вдруг взлетел с громким жужжанием — узнал родные места. Он сделал круг над колодцем, над грядкой укропа в огороде и полетел через речку в лес, где аукались ребята, собирали грибы и дикую малину. Стёпа долго бежал за ним, махал картузом.

— Ну вот, — сказал Пётр, когда Стёпа вернулся, — теперь жучище этот расскажет своим про войну и про геройское своё поведение. Соберёт всех жуков под можжевельником, поклонится на все стороны и расскажет.

Стёпа засмеялся, а Акулина сказала:

— Будя мальчику сказки рассказывать. Он и впрямь поверит.

— И пусть его верит, — ответил Пётр. — От сказки не только ребятам, а даже бойцам одно удовольствие.

— Ну, разве так! — согласилась Акулина и подбросила в самовар сосновых шишек.

Самовар загудел, как старый жук-носорог. Синий дым из самоварной трубы заструился, полетел в вечернее небо, где уже стоял молодой месяц, отражался в озёрах, в реке, смотрел сверху на тихую нашу землю.

Леонид Пантелеев. Сердца моего боль

Впрочем, не только в эти дни оно подчас всецело овладевает мною.

Как-то вечером вскоре после войны в шумном, ярко освещённом «Гастрономе» я встретился с матерью Лёньки Зайцева. Стоя в очереди, она задумчиво глядела в мою сторону, и не поздороваться с ней я просто не мог. Тогда она присмотрелась и, узнав меня, выронила от неожиданности сумку и вдруг разрыдалась.

Я стоял, не в силах двинуться или вымолвить хоть слово. Никто ничего не понимал; предположили, что у неё вытащили деньги, а она в ответ на расспросы лишь истерически выкрикивала: «Уйдите!!! Оставьте меня в покое!..»

В тот вечер я ходил словно пришибленный. И хотя Лёнька, как я слышал, погиб в первом же бою, возможно не успев убить и одного немца, а я пробыл на передовой около трёх лет и участвовал во многих боях, я ощущал себя чем- то виноватым и бесконечно должным и этой старой женщине, и всем, кто погиб — знакомым и незнакомым, — и их матерям, отцам, детям и вдовам...

Я даже толком не могу себе объяснить почему, но с тех пор я стараюсь не попадаться этой женщине на глаза и, завидя ее на улице — она живёт в соседнем квартале, — обхожу стороной.

А 15 сентября — день рождения Петьки Юдина; каждый год в этот вечер его родители собирают уцелевших друзей его детства.

Приходят взрослые сорокалетние люди, но пьют не вино, а чай с конфетами, песочным тортом и яблочным пирогом — с тем, что более всего любил Петька.

Всё делается так, как было и до войны, когда в этой комнате шумел, смеялся и командовал лобастый жизнерадостный мальчишка, убитый где-то под Ростовом и даже не похороненный в сумятице панического отступления. Во главе стола ставится Петькин стул, его чашка с душистым чаем и тарелка, куда мать старательно накладывает орехи в сахаре, самый большой кусок торта с цукатом и горбушку яблочного пирога. Будто Петька может отведать хоть кусочек и закричать, как бывало, во всё горло: «Вкуснота-то какая, братцы! Навались!..»

И перед Петькиными стариками я чувствую себя в долгу; ощущение какой-то неловкости и виноватости, что вот я вернулся, а Петька погиб, весь вечер не оставляет меня. В задумчивости я не слышу, о чём говорят; я уже далеко-далеко... До боли клешнит сердце: я вижу мысленно всю Россию, где в каждой второй или третьей семье кто-нибудь не вернулся...

Леонид Пантелеев. Платочек

Недавно я познакомился в поезде с одним очень милым и хорошим человеком. Ехал я из Красноярска в Москву, и вот ночью на какой-то маленькой, глухой станции в купе, где до тех пор никого, кроме меня, не было, вваливается огромный краснолицый дядя в широченной медвежьей дохе, в белых бурках и в пыжиковой долгоухой шапке.

Я уже засыпал, когда он ввалился. Но тут, как он загромыхал на весь вагон своими чемоданами и корзинами, я сразу очнулся, приоткрыл глаза и, помню, даже испугался.

«Батюшки! — думаю. — Это что же ещё за медведь такой на мою голову свалился?!»

А великан этот не спеша разложил по полочкам свои пожитки и стал раздеваться.

Снял шапку, вижу — голова у него совсем белая, седая.

Скинул доху — под дохой военная гимнастёрка без погон, и на ней не в один и не в два, а в целых четыре ряда орденские ленточки.

Я думаю: «Ого! А медведь-то, оказывается, действительно бывалый!»

И уже смотрю на него с уважением. Глаз, правда, не открыл, а так — сделал щёлочки и наблюдаю осторожно.

А он сел в уголок у окошка, попыхтел, отдышался, потом расстегивает на гимнастёрке кармашек и, вижу, достаёт маленький-премаленький носовой платочек. Обыкновенный платочек, какие молоденькие девушки в сумочках носят.

Я, помню, уже и тогда удивился. Думаю: «Зачем же ему этакий платочек? Ведь такому дяде такого платочка небось и на полноса не хватит?!»

Но он с этим платком ничего не стал делать, а только разгладил его на коленке, скатал в трубочку и в другой карман переложил. Потом посидел, подумал и стал стягивать бурки.

Мне это было неинтересно, и скоро я уже по- настоящему, а не притворно заснул.

Ну, а наутро мы с ним познакомились, разговорились: кто, да куда, да по каким делам едем... Через полчаса я уже знал, что попутчик мой — бывший танкист, полковник, всю войну воевал, восемь или девять раз ранен был, два раза контужен, тонул, из горящего танка спасался...

Ехал полковник в тот раз из командировки в Казань, где он тогда работал и где у него семейство находилось. Домой он очень спешил, волновался, то и дело выходил в коридор и справлялся у проводника, не опаздывает ли поезд и много ли ещё остановок до пересадки.

Я, помню, поинтересовался, велика ли у него семья.

— Да как вам сказать... Не очень, пожалуй, велика. В общем ты, да я, да мы с тобой.

— Это сколько же выходит?

— Четверо, кажется.

— Нет, — я говорю. — Насколько я понимаю, это не четверо, а всего двое.

— Ну что ж, — смеётся. — Если угадали — ничего не поделаешь. Действительно двое.

Сказал это и, вижу, расстёгивает на гимнастёрке кармашек, суёт туда два пальца и опять тянет на свет божий свой маленький, девичий платок.

Мне смешно стало, я не выдержал и говорю:

— Простите, полковник, что это у вас такой платочек — дамский?

Он даже как будто обиделся.

— Позвольте, — говорит. — Это почему же вы решили, что он дамский?

Я говорю:

— Маленький.

— Ах, вот как? Маленький?

Сложил платочек, подержал его на своей богатырской ладошке и говорит:

— А вы знаете, между прочим, какой это платочек?

Я говорю:

— Нет, не знаю.

— В том-то и дело. А ведь платочек этот, если желаете знать, не простой.

— А какой же он? — я говорю. — Заколдованный, что ли?

— Ну, заколдованный не заколдованный, а вроде этого... В общем, если желаете, могу рассказать.

Я говорю:

— Пожалуйста. Очень интересно.

— Насчёт интересности поручиться не могу, а только лично для меня эта история имеет значение преогромное. Одним словом, если делать нечего — слушайте. Начинать надо издалека. Дело было в тысяча девятьсот сорок третьем году, в самом конце его, перед новогодними праздниками. Был я тогда майор и командовал танковым полком. Наша часть стояла под Ленинградом. Вы не были в Питере в эти годы? Ах, были, оказывается? Ну, вам тогда не нужно объяснять, что представлял собой Ленинград в это время. Холодно, голодно, на улицах бомбы и снаряды падают. А в городе между тем живут, работают, учатся...

И вот в эти самые дни наша часть взяла шефство над одним из ленинградских детских домов. В этом доме воспитывались сироты, отцы и матери которых погибли или на фронте, или от голода в самом городе. Как они там жили, рассказывать не надо. Паёчек усиленный, конечно, по сравнению с другими, а всё-таки, сами понимаете, ребята сытые спать не ложились. Ну, а мы были народ зажиточный, снабжались по-фронтовому, денег не тратили, — мы этим ребятам кое-чего подкинули. Уделили им из пайка своего сахару, жиров, консервов... Купили и подарили детдому двух коров, лошадку с упряжкой, свинью с поросятами, птицы всякой: курей, петухов, ну, и всего прочего — одежды, игрушек, музыкальных инструментов... Между прочим, помню, сто двадцать пять пар детских салазок им преподнесли: пожалуйста, дескать, катайтесь, детки, на страх врагам!..

А под Новый год устроили ребятам ёлку. Конечно, уж и тут постарались: раздобыли ёлочку, как говорится, выше потолка. Одних ёлочных игрушек восемь ящиков доставили.

А первого января, в самый праздник, отправились к своим подшефным в гости. Прихватили подарков и поехали на двух «виллисах» делегацией к ним на Кировские острова.

Встретили нас — чуть с ног не сбили. Всем табором во двор высыпали, смеются, «ура» кричат, обниматься лезут...

Мы им каждому личный подарок привезли. Но и они тоже, вы знаете, в долгу перед нами оставаться не хотят. Тоже приготовили каждому из нас сюрприз. Одному кисет вышитый, другому рисуночек какой-нибудь, записную книжку, блокнот, флажок с серпом и молоточком...

А ко мне подбегает на быстрых ножках маленькая белобрысенькая девчоночка, краснеет как маков цвет, испуганно смотрит на мою грандиозную фигуру и говорит:

«Поздравляю вас, дяденька военный. Вот вам, — говорит, — от меня подарочек».

И протягивает ручку, а в ручонке у неё маленький беленький пакетик, перевязанный зелёной шерстяной ниткой.

Я хотел взять подарок, а она ещё больше покраснела и говорит:

«Только вы знаете что? Вы этот пакетик, пожалуйста, сейчас не развязывайте. А вы его, знаете, когда развяжите?»

Я говорю:

«А тогда, когда вы Берлин возьмёте».

Видали?! Время-то, я говорю, сорок четвёртый год, самое начало его, немцы ещё в Детском Селе и под Пулковом сидят, на улицах шрапнельные снаряды падают, в детдоме у них накануне как раз кухарку осколком ранило...

А уж девица эта, видите ли, о Берлине думает. И ведь уверена была, пигалица, ни одной минуты не сомневалась, что рано или поздно наши в Берлине будут. Как же тут было, в самом деле, не расстараться и не взять этот проклятый Берлин?!

Я её тогда на колено посадил, поцеловал и говорю:

«Хорошо, дочка. Обещаю тебе, что и в Берлине побываю, и фашистов разобью, и что раньше этого часа подарка твоего не открою».

И что вы думаете — ведь сдержал своё слово.

— Неужели и в Берлине побывали?

— И в Берлине, представьте, привелось побывать. А главное ведь, что я действительно до самого Берлина не открыл этого пакетика. Полтора года с собой его носил. Тонул вместе с ним. В танке два раза горел. В госпиталях лежал. Три или четыре гимнастёрки сменил за это время. А пакетик

всё со мной — неприкосновенный. Конечно, иногда любопытно было посмотреть, что там лежит. Но ничего не поделаешь, слово дал, а солдатское слово — крепкое.

Ну, долго ли, коротко ли, а вот наконец мы и в Берлине. Отвоевали. Сломали последний вражеский рубеж.

Ворвались в город. Идём по улицам. Я — впереди, на головном танке иду.

И вот, помню, стоит у ворот, у разбитого дома, немка. Молоденькая ещё.

Худенькая. Бледная. Держит за руку девочку. Обстановка в Берлине, прямо скажу, не для детского возраста. Вокруг пожары, кое-где ещё снаряды ложатся, пулемёты стучат. А девчонка, представьте, стоит, смотрит во все глаза, улыбается... Как же! Ей небось интересно: чужие дяди на машинах едут, новые, незнакомые песни поют...

И вот уж не знаю чем, а напомнила мне вдруг эта маленькая белобрысая немочка мою ленинградскую детдомовскую приятельницу. И я о пакетике вспомнил.

«Ну, думаю, теперь можно. Задание выполнил. Фашистов разбил. Берлин взял. Имею полное право посмотреть, что там...»

Лезу в карман, в гимнастёрку, вытаскиваю пакет. Конечно, уж от его былого великолепия и следов не осталось. Весь он смялся, изодрался, прокоптел, порохом пропах...

Развёртываю пакетик, а там... Да там, откровенно говоря, ничего особенного и нет. Лежит там просто платочек. Обыкновенный носовой платочек с красной и зелёной каёмочкой. Гарусом, что ли, обвязан. Или ещё чем-нибудь. Я не знаю, не специалист в этих делах. Одним словом, вот этот самый дамский, как вы его обозвали, платочек.

И полковник ещё раз вытащил из кармана и разгладил на колене свой маленький, подрубленный в красную и зелёную ёлочку платок.

На этот раз я совсем другими глазами смотрел на него. Ведь и в самом деле, это был платочек непростой.

Я даже пальцем его осторожно потрогал.

— Да, — продолжал, улыбаясь, полковник. — Вот эта самая тряпочка лежала, завёрнутая в тетрадочную клетчатую бумагу. И к ней булавкой пришпилена записка. А на записке огромными корявыми буквами с невероятными ошибками нацарапано:

«С Новым годом, дорогой дяденька боец! С новым счастьем! Дарю тебе на память платочек. Когда будешь в Берлине, помаши мне им, пожалуйста. А я, когда узнаю, что наши Берлин взяли, тоже выгляжу в окошечко и вам ручкой помашу. Этот платочек мне мама подарила, когда живая была. Я в него только один раз сморкалась, но вы не стесняйтесь, я его выстирала. Желаю тебе здоровья! Ура!!! Вперёд! На Берлин! Лида Гаврилова».

Ну вот... Скрывать не буду — заплакал я. С детства не плакал, понятия не имел, что за штука такая слёзы, жену и дочку за годы войны потерял, и то слёз не было, а тут — на тебе, пожалуйста! — победитель, в поверженную столицу врага въезжаю, а слёзы окаянные так по щекам и бегут. Нервы это, конечно... Всё-таки ведь победа сама в руки не далась. Пришлось поработать, прежде чем наши танки по берлинским улочкам и переулочкам прогромыхали...

Через два часа я у рейхстага был. Наши люди уже водрузили к этому времени над его развалинами красное советское знамя.

Конечно, и я поднялся на крышу. Вид оттуда, надо сказать, страшноватый. Повсюду огонь, дым, ещё стрельба кое-где идёт. А у людей лица счастливые, праздничные, люди обнимаются, целуются...

И тут, на крыше рейхстага, я вспомнил Лидочкин наказ.

«Нет, думаю, как хочешь, а обязательно надо это сделать, если она просила».

Спрашиваю у какого-то молоденького офицера:

— Послушай, — говорю, — лейтенант, где тут у нас восток будет?

— А кто его, — говорит, — знает. Тут правую руку от левой не отличишь, а не то что...

На счастье, у кого-то из наших часы оказались с компасом. Он мне показал, где восток. И я повернулся в эту сторону и несколько раз помахал туда белым платочком. И представилось мне, вы знаете, что далеко-далеко от Берлина, на берегу Невы, стоит сейчас маленькая девочка Лида и тоже машет мне своей худенькой ручкой и тоже радуется нашей великой победе и отвоёванному нами миру...

Полковник расправил на колене платок, улыбнулся и сказал:

— Вот. А вы говорите — дамский. Нет, это вы напрасно. Платочек этот очень дорог моему солдатскому сердцу. Вот поэтому я его с собою и таскаю, как талисман...

Я чистосердечно извинился перед своим спутником и спросил, не знает ли он, где теперь эта девочка Лида и что с нею.

— Лида-то, вы говорите, где сейчас? Да. Знаю немножко. Живёт в городе Казани. На Кировской улице. Учится в восьмом классе. Отличница. Комсомолка. В настоящее время, надо надеяться, ждёт своего отца.

— Как! Разве у неё отец нашёлся?

— Да. Нашёлся какой-то...

— Что значит «какой-то»? Позвольте, где же он сейчас?

— Да вот — сидит перед вами. Удивляетесь? Ничего удивительного нет. Летом сорок пятого года я удочерил Лиду. И нисколько, вы знаете, не раскаиваюсь. Дочка у меня славная...

Мы собрали для вас самые лучшие рассказы о Великой Отечественной войне 1941-1945 гг. Рассказы от первого лица, не придуманные, живые воспоминания фронтовиков и свидетелей войны.

Рассказ о войне из книги священника Александра Дьяченко «Преодоление»

Я не всегда была старой и немощной, я жила в белорусской деревне, у меня была се­мья, очень хороший муж. Но пришли немцы, муж, как и другие мужчины, ушел в партизаны, он был их командиром. Мы, женщины, поддерживали своих мужчин, чем могли. Об этом ста­ло известно немцам. Они приехали в деревню рано утром. Выгнали всех из домов и, как ско­тину, погнали на станцию в соседний городок. Там нас уже ждали вагоны. Людей набивали в те­плушки так, что мы могли только стоять. Ехали с остановками двое суток, ни воды, ни пищи нам не давали. Когда нас наконец выгрузили из ваго­нов, то некоторые были уже не в состоянии дви­гаться. Тогда охрана стала сбрасывать их на зем­лю и добивать прикладами карабинов. А потом нам показали направление к воротам и сказали: «Бегите». Как только мы пробежали половину расстояния, спустили собак. До ворот добежали самые сильные. Тогда собак отогнали, всех, кто остался, построили в колонну и повели сквозь ворота, на которых по-немецки было написано: «Каждому - свое». С тех пор, мальчик, я не могу смотреть на высокие печные трубы.

Она оголила руку и показала мне наколку из ряда цифр на внутренней стороне руки, бли­же к локтю. Я знал, что это татуировка, у моего папы был на груди наколот танк, потому что он танкист, но зачем колоть цифры?

Помню, что еще она рассказывала о том, как их освобождали наши танкисты и как ей повезло дожить до этого дня. Про сам лагерь и о том, что в нем происходило, она не расска­зывала мне ничего, наверное, жалела мою детскую голову.

Об Освенциме я узнал уже позд­нее. Узнал и понял, почему моя соседка не мог­ла смотреть на трубы нашей котельной.

Мой отец во время войны тоже оказался на оккупированной территории. Досталось им от немцев, ох, как досталось. А когда наши по­гнали немчуру, то те, понимая, что подросшие мальчишки - завтрашние солдаты, решили их расстрелять. Собрали всех и повели в лог, а тут наш самолетик - увидел скопление людей и дал рядом очередь. Немцы на землю, а пацаны - врассыпную. Моему папе повезло, он убежал, с простреленной рукой, но убежал. Не всем тог­да повезло.

В Германию мой отец входил танкистом. Их танковая бригада отличилась под Берли­ном на Зееловских высотах. Я видел фотогра­фии этих ребят. Молодежь, а вся грудь в орде­нах, несколько человек - . Многие, как и мой папа, были призваны в действующую ар­мию с оккупированных земель, и многим было за что мстить немцам. Поэтому, может, и воева­ли так отчаянно храбро.

Шли по Европе, осво­бождали узников концлагерей и били врага, до­бивая беспощадно. «Мы рвались в саму Герма­нию, мы мечтали, как размажем ее траками гу­сениц наших танков. У нас была особая часть, даже форма одежды была черная. Мы еще сме­ялись, как бы нас с эсэсовцами не спутали».

Сразу по окончании войны бригада моего отца была размещена в одном из маленьких не­мецких городков. Вернее, в руинах, что от него остались. Сами кое-как расположились в подва­лах зданий, а вот помещения для столовой не было. И командир бригады, молодой полков­ник, распорядился сбивать столы из щитов и ставить временную столовую прямо на площа­ди городка.

«И вот наш первый мирный обед. Полевые кухни, повара, все, как обычно, но солдаты си­дят не на земле или на танке, а, как положено, за столами. Только начали обедать, и вдруг из всех этих руин, подвалов, щелей, как тараканы, начали выползать немецкие дети. Кто-то сто­ит, а кто-то уже и стоять от голода не может. Стоят и смотрят на нас, как собаки. И не знаю, как это получилось, но я своей простреленной рукой взял хлеб и сунул в карман, смотрю ти­хонько, а все наши ребята, не поднимая глаз друга на друга, делают то же самое».

А потом они кормили немецких детей, отда­вали все, что только можно было каким-то обра­зом утаить от обеда, сами еще вчерашние дети, которых совсем недавно, не дрогнув, насилова­ли, сжигали, расстреливали отцы этих немецких детей на захваченной ими нашей земле.

Командир бригады, Герой Советского Со­юза, по национальности еврей, родителей ко­торого, как и всех других евреев маленького бе­лорусского городка, каратели живыми закопа­ли в землю, имел полное право, как моральное, так и военное, залпами отогнать немецких «вы­родков» от своих танкистов. Они объедали его солдат, понижали их боеспособность, многие из этих детей были еще и больны и могли рас­пространить заразу среди личного состава.

Но полковник, вместо того чтобы стре­лять, приказал увеличить норму расхода про­дуктов. И немецких детей по приказу еврея кормили вместе с его солдатами.

Думаешь, что это за явление такое - Рус­ский Солдат? Откуда такое милосердие? Поче­му не мстили? Кажется, это выше любых сил - узнать, что всю твою родню живьем закопа­ли, возможно, отцы этих же детей, видеть кон­цлагеря с множеством тел замученных людей. И вместо того чтобы «оторваться» на детях и женах врага, они, напротив, спасали их, кор­мили, лечили.

С описываемых событий прошло несколь­ко лет, и мой папа, окончив военное училище в пятидесятые годы, вновь проходил военную службу в Германии, но уже офицером. Как-то на улице одного города его окликнул молодой немец. Он подбежал к моему отцу, схватил его за руку и спросил:

Вы не узнаете меня? Да, конечно, сейчас во мне трудно узнать того голодного оборванного мальчишку. Но я вас запомнил, как вы тог­да кормили нас среди руин. Поверьте, мы ни­когда этого не забудем.

Вот так мы приобретали друзей на Западе, силой оружия и всепобеждающей силой хри­стианской любви.

Живы. Выдержим. Победим.

ПРАВДА О ВОЙНЕ

Надо отметить, что далеко не на всех произвело убедительное впечатление выступление В. М. Молотова в первый день войны, а заключительная фраза у некоторых бойцов вызвала иронию. Когда мы, врачи, спрашивали у них, как дела на фронте, а жили мы только этим, часто слышали ответ: «Драпаем. Победа за нами… то есть у немцев!»

Не могу сказать, что и выступление И. В. Сталина на всех подействовало положительно, хотя на большинство от него повеяло теплом. Но в темноте большой очереди за водой в подвале дома, где жили Яковлевы, я услышал однажды: «Вот! Братьями, сестрами стали! Забыл, как за опоздания в тюрьму сажал. Пискнула крыса, когда хвост прижали!» Народ при этом безмолвствовал. Приблизительно подобные высказывания я слышал неоднократно.

Подъему патриотизма способствовали еще два фактора. Во-первых, это зверства фашистов на нашей территории. Сообщения газет, что в Катыни под Смоленском немцы расстреляли десятки тысяч плененных нами поляков, а не мы во время отступления, как уверяли немцы, воспринимались без злобы. Все могло быть. «Не могли же мы их оставить немцам», - рассуждали некоторые. Но вот убийство наших людей население простить не могло.

В феврале 1942 года моя старшая операционная медсестра А. П. Павлова получила с освобожденных берегов Селигера письмо, где рассказывалось, как после взрыва ручной фанаты в штабной избе немцев они повесили почти всех мужчин, в том числе и брата Павловой. Повесили его на березе у родной избы, и висел он почти два месяца на глазах у жены и троих детей. Настроение от этого известия у всего госпиталя стало грозным для немцев: Павлову любили и персонал, и раненые бойцы… Я добился, чтобы во всех палатах прочли подлинник письма, а пожелтевшее от слез лицо Павловой было в перевязочной у всех перед глазами…

Второе, что обрадовало всех, это примирение с церковью. Православная церковь проявила в своих сборах на войну истинный патриотизм, и он был оценен. На патриарха и духовенство посыпались правительственные награды. На эти средства создавались авиаэскадрильи и танковые дивизии с названиями «Александр Невский» и «Дмитрий Донской». Показывали фильм, где священник с председателем райисполкома, партизаном, уничтожает зверствующих фашистов. Фильм заканчивался тем, что старый звонарь поднимается на колокольню и бьет в набат, перед этим широко перекрестясь. Прямо звучало: «Осени себя крестным знамением, русский народ!» У раненых зрителей, да и у персонала блестели слезы на глазах, когда зажигался свет.

Наоборот, огромные деньги, внесенные председателем колхоза, кажется, Ферапонтом Головатым, вызывали злобные улыбки. «Ишь как наворовался на голодных колхозниках», - говорили раненые из крестьян.

Громадное возмущение у населения вызвала и деятельность пятой колонны, то есть внутренних врагов. Я сам убедился, как их было много: немецким самолетам сигнализировали из окон даже разноцветными ракетами. В ноябре 1941 года в госпитале Нейрохирургического института сигнализировали из окна азбукой Морзе. Дежурный врач Мальм, совершенно спившийся и деклассированный человек, сказал, что сигнализация шла из окна операционной, где дежурила моя жена. Начальник госпиталя Бондарчук на утренней пятиминутке сказал, что он за Кудрину ручается, а дня через два сигнальщика взяли, и навсегда исчез сам Мальм.

Мой учитель игры на скрипке Александров Ю. А., коммунист, хотя и скрыто религиозный, чахоточный человек, работал начальником пожарной охраны Дома Красной Армии на углу Литейного и Кировской. Он гнался за ракетчиком, явно работником Дома Красной Армии, но не смог рассмотреть его в темноте и не догнал, но ракетницу тот бросил под ноги Александрову.

Быт в институте постепенно налаживался. Стало лучше работать центральное отопление, электрический свет стал почти постоянным, появилась вода в водопроводе. Мы ходили в кино. Такие фильмы, как «Два бойца», «Жила-была девочка» и другие, смотрели с нескрываемым чувством.

На «Два бойца» санитарка смогла взять билеты в кинотеатр «Октябрь» на сеанс позже, чем мы рассчитывали. Придя на следующий сеанс, мы узнали, что снаряд попал во двор этого кинотеатра, куда выпускали посетителей предыдущего сеанса, и многие были убиты и ранены.

Лето 1942 года прошло через сердца обывателей очень грустно. Окружение и разгром наших войск под Харьковом, сильно пополнившие количество наших пленных в Германии, навели большое на всех уныние. Новое наступление немцев до Волги, до Сталинграда, очень тяжело всеми переживалось. Смертность населения, особенно усиленная в весенние месяцы, несмотря на некоторое улучшение питания, как результат дистрофии, а также гибель людей от авиабомб и артиллерийских обстрелов ощутили все.

У жены украли в середине мая мою и ее продовольственные карточки, отчего мы снова очень сильно голодали. А надо было готовиться к зиме.

Мы не только обработали и засадили огороды в Рыбацком и Мурзинке, но получили изрядную полосу земли в саду у Зимнего дворца, который был отдан нашему госпиталю. Это была превосходная земля. Другие ленинградцы обрабатывали другие сады, скверы, Марсово поле. Мы посадили даже десятка два глазков от картофеля с прилегающим кусочком шелухи, а также капусту, брюкву, морковь, лук-сеянец и особенно много турнепса. Сажали везде, где только был клочок земли.

Жена же, боясь недостатка белковой пищи, собирала с овощей слизняков и мариновала их в двух больших банках. Впрочем, они не пригодились, и весной 1943 года их выбросили.

Наступившая зима 1942/43 года была мягкой. Транспорт больше не останавливался, все деревянные дома на окраинах Ленинграда, в том числе и дома в Мурзинке, снесли на топливо и запаслись им на зиму. В помещениях был электрический свет. Вскоре ученым дали особые литерные пайки. Мне как кандидату наук дали литерный паек группы Б. В него ежемесячно входили 2 кг сахара, 2 кг крупы, 2 кг мяса, 2 кг муки, 0,5 кг масла и 10 пачек папирос «Беломорканал». Это было роскошно, и это нас спасло.

Обмороки у меня прекратились. Я даже легко всю ночь дежурил с женой, охраняя огород у Зимнего дворца по очереди, три раза за лето. Впрочем, несмотря на охрану, все до одного кочана капусты украли.

Большое значение имело искусство. Мы начали больше читать, чаще бывать в кино, смотреть кинопередачи в госпитале, ходить на концерты самодеятельности и приезжавших к нам артистов. Однажды мы с женой были на концерте приехавших в Ленинград Д. Ойстраха и Л. Оборина. Когда Д. Ойстрах играл, а Л. Оборин аккомпанировал, в зале было холодновато. Внезапно голос тихо сказал: «Воздушная тревога, воздушная тревога! Желающие могут спуститься в бомбоубежище!» В переполненном зале никто не двинулся, Ойстрах благодарно и понимающе улыбнулся нам всем одними глазами и продолжал играть, ни на мгновение не споткнувшись. Хотя в ноги толкало от взрывов и доносились их звуки и тявканье зениток, музыка поглотила все. С тех пор эти два музыканта стали моими самыми большими любимцами и боевыми друзьями без знакомства.

К осени 1942 года Ленинград сильно опустел, что тоже облегчало его снабжение. К моменту начала блокады в городе, переполненном беженцами, выдавалось до 7 миллионов карточек. Весной 1942 года их выдали только 900 тысяч.

Эвакуировались многие, в том числе и часть 2-го Медицинского института. Остальные вузы уехали все. Но все же считают, что Ленинград смогли покинуть по Дороге жизни около двух миллионов. Таким образом, около четырех миллионов умерло (По официальным данным в блокадном Ленинграде умерло около 600 тысяч человек, по другим - около 1 миллиона. - ред.) цифра, значительно превышающая официальную. Далеко не все мертвецы попали на кладбище. Громадный ров между Саратовской колонией и лесом, идущим к Колтушам и Всеволожской, принял в себя сотни тысяч мертвецов и сровнялся с землей. Сейчас там пригородный огород, и следов не осталось. Но шуршащая ботва и веселые голоса убирающих урожай - не меньшее счастье для погибших, чем траурная музыка Пискаревского кладбища.

Немного о детях. Их судьба была ужасна. По детским карточкам почти ничего не давали. Мне как-то особенно живо вспоминаются два случая.

В самую суровую часть зимы 1941/42 года я брел из Бехтеревки на улицу Пестеля в свой госпиталь. Опухшие ноги почти не шли, голова кружилась, каждый осторожный шаг преследовал одну цель: продвинуться вперед и не упасть при этом. На Староневском я захотел зайти в булочную, чтобы отоварить две наши карточки и хоть немного согреться. Мороз пробирал до костей. Я стал в очередь и заметил, что около прилавка стоит мальчишка лет семи-восьми. Он наклонился и весь как бы сжался. Вдруг он выхватил кусок хлеба у только что получившей его женщины, упал, сжавшись в ко-1 мок спиной кверху, как ежик, и начал жадно рвать хлеб зубами. Женщина, утратившая хлеб, дико завопила: наверное, ее дома ждала с нетерпением голодная семья. Очередь смешалась. Многие бросились бить и топтать мальчишку, который продолжал есть, ватник и шапка защищали его. «Мужчина! Хоть бы вы помогли», - крикнул мне кто-то, очевидно, потому, что я был единственным мужчиной в булочной. Меня закачало, сильно закружилась голова. «Звери вы, звери», - прохрипел я и, шатаясь, вышел на мороз. Я не мог спасти ребенка. Достаточно было легкого толчка, и меня, безусловно, приняли бы разъяренные люди за сообщника, и я упал бы.

Да, я обыватель. Я не кинулся спасать этого мальчишку. «Не обернуться в оборотня, зверя», - писала в эти дни наша любимая Ольга Берггольц. Дивная женщина! Она многим помогала перенести блокаду и сохраняла в нас необходимую человечность.

Я от имени их пошлю за рубеж телеграмму:

«Живы. Выдержим. Победим».

Но неготовность разделить участь избиваемого ребенка навсегда осталась у меня зарубкой на совести…

Второй случай произошел позже. Мы получили только что, но уже во второй раз, литерный паек и вдвоем с женой несли его по Литейному, направляясь домой. Сугробы были и во вторую блокадную зиму достаточно высоки. Почти напротив дома Н. А. Некрасова, откуда он любовался парадным подъездом, цепляясь за погруженную в снег решетку, шел ребенок лет четырех-пяти. Он с трудом передвигал ноги, огромные глаза на иссохшем старческом лице с ужасом вглядывались в окружающий мир. Ноги его заплетались. Тамара вытащила большой, двойной, кусок сахара и протянула ему. Он сначала не понял и весь сжался, а потом вдруг рывком схватил этот сахар, прижал к груди и замер от страха, что все случившееся или сон, или неправда… Мы пошли дальше. Ну, что же большее могли сделать еле бредущие обыватели?

ПРОРЫВ БЛОКАДЫ

Все ленинградцы ежедневно говорили о прорыве блокады, о предстоящей победе, мирной жизни и восстановлении страны, втором фронте, то есть об активном включении в войну союзников. На союзников, впрочем, мало надеялись. «План уже начерчился, но рузвельтатов никаких»,- шутили ленинградцы. Вспоминали и индейскую мудрость: «У меня три друга: первый - мой друг, второй - друг моего друга и третий - враг моего врага». Все считали, что третья степень дружбы только и объединяет нас с нашими союзниками. (Так, кстати, и оказалось: второй фронт появился только тогда, когда ясно стало, что мы сможем освободить одни всю Европу.)

Редко кто говорил о других исходах. Были люди, которые считали, что Ленинград после войны должен стать свободным городом. Но все сразу же обрывали таких, вспоминая и «Окно в Европу», и «Медного всадника», и историческое значение для России выхода к Балтийскому морю. Но о прорыве блокады говорили ежедневно и всюду: за работой, на дежурствах на крышах, когда «лопатами отбивались от самолетов», гася зажигалки, за скудной едой, укладываясь в холодную постель и во время немудрого в те времена самообслуживания. Ждали, надеялись. Долго и упорно. Говорили то о Федюнинском и его усах, то о Кулике, то о Мерецкове.

В призывных комиссиях на фронт брали почти всех. Меня откомандировали туда из госпиталя. Помню, что только двубезрукому я дал освобождение, удивившись замечательным протезам, скрывавшим его недостаток. «Вы не бойтесь, берите с язвой желудка, туберкулезных. Ведь всем им придется быть на фронте не больше недели. Если не убьют, то ранят, и они попадут в госпиталь», - говорил нам военком Дзержинского района.

И действительно, война шла большой кровью. При попытках пробиться на связь с Большой землей под Красным Бором остались груды тел, особенно вдоль насыпей. «Невский пятачок» и Синявинские болота не сходили с языка. Ленинградцы бились неистово. Каждый знал, что за его спиной его же семья умирает с голоду. Но все попытки прорыва блокады не вели к успеху, наполнялись только наши госпитали искалеченными и умирающими.

С ужасом мы узнали о гибели целой армии и предательстве Власова. Этому поневоле пришлось поверить. Ведь, когда читали нам о Павлове и других расстрелянных генералах Западного фронта, никто не верил, что они предатели и «враги народа», как нас в этом убеждали. Вспоминали, что это же говорилось о Якире, Тухачевском, Уборевиче, даже о Блюхере.

Летняя кампания 1942 года началась, как я писал, крайне неудачно и удручающе, но уже осенью стали много говорить об упорстве наших под Сталинградом. Бои затянулись, подходила зима, а в ней мы надеялись на свои русские силы и русскую выносливость. Радостные вести о контрнаступлении под Сталинградом, окружении Паулюса с его 6-й армией, неудачи Манштейна в попытках прорвать это окружение давали ленинградцам новую надежду в канун Нового, 1943 года.

Я встречал Новый год с женой вдвоем, вернувшись часам к 11 в каморку, где мы жили при госпитале, из обхода по эвакогоспиталям. Была рюмка разведенного спирта, два ломтика сала, кусок хлеба грамм 200 и горячий чай с кусочком сахара! Целое пиршество!

События не заставили себя ждать. Раненых почти всех выписали: кого комиссовали, кого отправили в батальоны выздоравливающих, кого увезли на Большую землю. Но недолго бродили мы по опустевшему госпиталю после суматохи его разгрузки. Потоком пошли свежие раненые прямо с позиций, грязные, перевязанные часто индивидуальным пакетом поверх шинели, кровоточащие. Мы были и медсанбатом, и полевым, и фронтовым госпиталем. Одни стали на сортировку, другие - к операционным столам для бессменного оперирования. Некогда было поесть, да и не до еды стало.

Не первый раз шли к нам такие потоки, но этот был слишком мучителен и утомителен. Все время требовалось тяжелейшее сочетание физической работы с умственной, нравственных человеческих переживаний с четкостью сухой работы хирурга.

На третьи сутки мужчины уже не выдерживали. Им давали по 100 грамм разведенного спирта и посылали часа на три спать, хотя приемный покой завален был ранеными, нуждающимися в срочнейших операциях. Иначе они начинали плохо, полусонно оперировать. Молодцы женщины! Они не только во много раз лучше мужчин переносили тяготы блокады, гораздо реже погибали от дистрофии, но и работали, не жалуясь на усталость и четко выполняя свои обязанности.


В нашей операционной операции шли на трех столах: за каждым - врач и сестра, на все три стола - еще одна сестра, заменяющая операционную. Кадровые операционные и перевязочные сестры все до одной ассистировали на операциях. Привычка работать по много ночей подряд в Бехтеревке, больнице им. 25-го Октября и на «скорой помощи» меня выручила. Я выдержал это испытание, с гордостью могу сказать, как женщины.

Ночью 18 января нам привезли раненую женщину. В этот день убило ее мужа, а она была тяжело ранена в мозг, в левую височную долю. Осколок с обломками костей внедрился в глубину, полностью парализовав ей обе правые конечности и лишив ее возможности говорить, но при сохранении понимания чужой речи. Женщины-бойцы попадали к нам, но не часто. Я ее взял на свой стол, уложил на правый, парализованный бок, обезболил кожу и очень удачно удалил металлический осколок и внедрившиеся в мозг осколки кости. «Милая моя, - сказал я, кончая операцию и готовясь к следующей, - все будет хорошо. Осколок я достал, и речь к вам вернется, а паралич целиком пройдет. Вы полностью выздоровеете!»

Вдруг моя раненая сверху лежащей свободной рукой стала манить меня к себе. Я знал, что она не скоро еще начнет говорить, и думал, что она мне что-нибудь шепнет, хотя это казалось невероятным. И вдруг раненая своей здоровой голой, но крепкой рукой бойца охватила мне шею, прижала мое лицо к своим губам и крепко поцеловала. Я не выдержал. Я не спал четвертые сутки, почти не ел и только изредка, держа папироску корнцангом, курил. Все помутилось в моей голове, и, как одержимый, я выскочил в коридор, чтобы хоть на одну минуту прийти в себя. Ведь есть же страшная несправедливость в том, что женщин - продолжательниц рода и смягчающих нравы начала в человечестве, тоже убивают. И вот в этот момент заговорил, извещая о прорыве блокады и соединении Ленинградского фронта с Волховским, наш громкоговоритель.

Была глубокая ночь, но что тут началось! Я стоял окровавленный после операции, совершенно обалдевший от пережитого и услышанного, а ко мне бежали сестры, санитарки, бойцы… Кто с рукой на «аэроплане», то есть на отводящей согнутую руку шине, кто на костылях, кто еще кровоточа через недавно наложенную повязку. И вот начались бесконечные поцелуи. Целовали меня все, несмотря на мой устрашающий от пролитой крови вид. А я стоял, пропустил минут 15 из драгоценного времени для оперирования других нуждавшихся раненых, выдерживая эти бесчисленные объятия и поцелуи.

Рассказ о Великой Отечественной войне фронтовика

1 год назад в этот день началась война, разделившая историю не только нашей страны, а и всего мира на до и после . Рассказывает участник Великой Отечественной войны Марк Павлович Иванихин, председатель Совета ветеранов войны, труда, Вооруженных сил и правоохранительных органов Восточного административного округа.

– – это день, когда наша жизнь переломилась пополам. Было хорошее, светлое воскресенье, и вдруг объявили о войне, о первых бомбежках. Все поняли, что придется очень многое выдержать, 280 дивизий пошли на нашу страну. У меня семья военная, отец был подполковником. За ним сразу пришла машина, он взял свой «тревожный» чемодан (это чемодан, в котором всегда наготове было самое необходимое), и мы вместе поехали в училище, я как курсант, а отец как преподаватель.

Сразу все изменилось, всем стало понятно, что эта война будет надолго. Тревожные новости погрузили в другую жизнь, говорили о том, что немцы постоянно продвигаются вперед. Этот день был ясный, солнечный, а под вечер уже началась мобилизация.

Такими остались мои воспоминания, мальчишки 18-ти лет. Отцу было 43 года, он работал старшим преподавателем в первом Московском Артиллерийском училище имени Красина, где учился и я. Это было первое училище, которое выпустило в войну офицеров, воевавших на «Катюшах». Я всю войну воевал на «Катюшах».

– Молодые неопытные ребята шли под пули. Это была верная смерть?

– Мы все-таки многое умели. Еще в школе нам всем нужно было сдать норматив на значок ГТО (готов к труду и обороне). Тренировались почти как в армии: нужно было пробежать, проползти, проплыть, а также учили перевязывать раны, накладывать шины при переломах и так далее. Хоть , мы немного были готовы защищать свою Родину.

Я воевал на фронте с 6 октября 1941 по апрель 1945 г. Участвовал в сражениях за Сталинград, и от Курской Дуги через Украину и Польшу дошел до Берлина.

Война – это ужасное испытание. Это постоянная смерть, которая рядом с тобой и угрожает тебе. У ног рвутся снаряды, на тебя идут вражеские танки, сверху к тебе прицеливаются стаи немецких самолетов, артиллерия стреляет. Кажется, что земля превращается в маленькое место, где тебе некуда деться.

Я был командиром, у меня находилось 60 человек в подчинении. За всех этих людей надо отвечать. И, несмотря на самолеты и танки, которые ищут твоей смерти, нужно держать и себя в руках, и держать в руках солдат, сержантов и офицеров. Это выполнить сложно.

Не могу забыть концлагерь Майданек. Мы освободили этот лагерь смерти, увидели изможденных людей: кожа и кости. А особенно помнятся детишки с разрезанными руками, у них все время брали кровь. Мы увидели мешки с человеческими скальпами. Увидели камеры пыток и опытов. Что таить, это вызвало ненависть к противнику.

Еще помню, зашли в отвоеванную деревню, увидели церковь, а в ней немцы устроили конюшню. У меня солдаты были из всех городов советского союза, даже из Сибири, у многих погибли отцы на войне. И эти ребята говорили: «Дойдем до Германии, семьи фрицев перебьем, и дома их сожжем». И вот вошли мы в первый немецкий город, бойцы ворвались в дом немецкого летчика, увидели фрау и четверо маленьких детей. Вы думаете, кто-то их тронул? Никто из солдат ничего плохого им не сделал. Русский человек отходчив.

Все немецкие города, которые мы проходили, остались целы, за исключением Берлина, в котором было сильное сопротивление.

У меня четыре ордена. Орден Александра Невского, который получил за Берлин; орден Отечественной войны I-ой степени, два ордена Отечественной войны II степени. Также медаль за боевые заслуги, медаль за победу над Германией, за оборону Москвы, за оборону Сталинграда, за освобождение Варшавы и за взятие Берлина. Это основные медали, а всего их порядка пятидесяти. Все мы, пережившие военные годы, хотим одного - мира. И чтобы ценен был тот народ, который одержал победу.


Фото Юлии Маковейчук

Софья Могилевская «Сказка о громком барабане»

Барабан висел на стене между окнами, как раз напротив кровати, где спал мальчик.

Это был старый военный барабан, сильно потертый с боков, но еще крепкий. Кожа на нем была туго натянута, а палочек не было. И барабан всегда молчал, никто не слыхал его голоса.

Однажды вечером, когда мальчик лег спать, в комнату вошли дедушка и бабушка. В руках они несли круглый сверток в коричневой бумаге.

— Спит, — сказала бабушка.

— Ну, куда нам это повесить? — сказал дедушка, показывая на сверток.

— Над кроваткой, над его кроваткой, — зашептала бабушка.

Но дедушка посмотрел на старый военный барабан и сказал:

— Нет. Мы повесим его под барабаном нашего Ларика. Это хорошее место.

Они развернули сверток. И что же? В нем оказался новый желтый барабанчик с двумя деревянными палочками.

Дедушка повесил его под большим барабаном, они полюбовались им, а потом ушли из комнаты...

И тут мальчик открыл глаза.

Он открыл глаза и засмеялся, потому что вовсе не спал, а притворялся.

Он спрыгнул с кровати, босиком побежал туда, где висел новый желтый барабанчик, придвинул стул поближе к стене, вскарабкался на него и взял в руки барабанные палочки.

Сначала он тихонько ударил по барабанчику лишь одной палочкой. И барабанчик весело откликнулся: трам-там!

Тогда он ударил и второй палочкой. Барабанчик ответил еще веселее: трам-там-там!

Что за славный был барабан!

И вдруг мальчик поднял глаза на большой военный барабан. Раньше, когда у него не было этих крепких деревянных палочек, он даже со стула не мог дотронуться до большого барабана. А теперь?

Мальчик встал на цыпочки, потянулся вверх и крепко ударил палочкой по большому барабану. И барабан прогудел ему в ответ тихо и печально...

Это было очень-очень давно. Тогда бабушка была еще маленькой девочкой с толстыми косичками.

И был у бабушки брат. Его звали Ларик. Это был веселый, красивый и смелый мальчик. Он лучше всех играл в городки, быстрее всех бегал на коньках, и учился он тоже лучше всех.

Ранней весной рабочие того города, где жил Ларик, стали собирать отряд, чтобы идти бороться за Советскую власть.

Ларину тогда было тринадцать лет.

Он пошел к командиру отряда и сказал ему:

— Запишите меня в отряд. Я тоже пойду драться с белыми.

— А сколько тебе лет? — спросил командир.

— Пятнадцать! — не моргнув ответил Ларик.

— Будто? — спросил командир. И повторил снова: — Будто?

— Да, — сказал Ларик.

Но командир покачал головой:

— Нет, нельзя, ты слишком молод...

И Ларик должен был уйти ни с чем. И вдруг возле окна, на стуле, он увидел новый военный барабан. Барабан был красивый, с блестящим медным ободком, с туго натянутой кожей. Две деревянные палочки лежали рядом.

Ларик остановился, посмотрел на барабан и сказал:

— Я могу играть на барабане...

— Неужели? — обрадовался командир. — А попробуй-ка!

Ларик перекинул барабанные ремни через плечо, взял в руки палочки и ударил одной из них по тугому верху. Палочка отскочила, будто пружинная, а барабан ответил веселым баском:

Ларик ударил другой палочкой.

— Бум! — снова ответил барабан,

И уж тогда Ларик стал барабанить двумя палочками.

Ух, как они заплясали у него в руках! Они просто не знали удержу, они просто не могли остановиться. Они отбивали такую дробь, что хотелось встать, выпрямиться и шагать вперед!

Раз-два! Раз-два! Раз-два!

И Ларик остался в отряде.

На следующее утро отряд уезжал из города. Когда поезд тронулся, из открытых дверей теплушки раздалась веселая песенка Ларика:

Бам-бара-бам-бам,

Бам-бам-бам!

Впереди всех барабан,

Командир и барабанщик.

Ларик и барабан сразу стали товарищами. По утрам они просыпались раньше всех.

— Здорово, приятель! — говорил Ларик своему барабану и легонько шлепал его ладонью.

— Здо-ро-во! — гудел в ответ барабан. И они принимались за работу.

В отряде не было даже горна. Ларик с барабаном были единственными музыкантами. По утрам они играли побудку:

Бам-бара-бам,

Бам-бам-бам!

С добрым утром,

Бам-бара-бам!

Это была славная утренняя песня!

Когда отряд шел походным маршем, у них была припасена другая песня. Руки Ларика никогда не уставали, и голос барабана не умолкал всю дорогу. Бойцам было легче шагать по топким осенним дорогам. Подпевая своему барабану, они шли от привала к привалу, от привала к привалу...

И вечером на привалах барабану тоже находилась работа. Только ему одному, конечно, справиться было трудно.

Он только начинал:

Эх! Бам-бара-бам,

Бам-бара-бам!

Веселей всех

Сразу же подхватывали деревянные ложки:

И мы тоже ловко бьем,

Бим-бири-бом,

Бим-бири-бом!

Потом вступали четыре гребешка:

Не отстанем мы от вас,

Бимс-бамс, бимс-бамс!

И уже последние начинали губные гармошки.

Вот это было веселье!

Такой замечательный оркестр можно было слушать хоть всю ночь.

Но была у барабана и Ларика еще одна песня. И эта песня была самая громкая и самая нужная. Где бы ни были бойцы, они сразу узнавали голос своего барабана из тысячи других барабанных голосов. Да, если нужно было, Ларик умел бить тревогу...

Прошла зима. Снова наступила весна. Ларику шел уже пятнадцатый год.

Красногвардейский отряд снова вернулся в тот город, где вырос Ларик. Красногвардейцы шли разведчиками впереди большой сильной армии, и враг убегал, прячась, скрываясь, нанося удары из-за угла.

Отряд подошел к городу поздно вечером. Было темно, и командир приказал остановиться на ночлег возле леса, недалеко от полотна железной дороги.

— Целый год я не видал отца, матери и младшей сестренки, — сказал Ларик командиру. — Я даже не знаю, живы ли они. Можно их навестить? Они живут за тем леском.

— Что ж, иди, — сказал командир.

И Ларик пошел.

Он шел и чуть слышно насвистывал. Под ногами в мелких весенних лужицах булькала вода. Было светло от луны. За спиной у Ларика висел его боевой товарищ — военный барабан.

Узнают ли его дома? Нет, младшая сестренка, конечно, не узнает. Он нащупал в кармане два розовых пряника. Этот гостинец он давно припас для нее...

Он подошел к опушке. Как здесь было хорошо! Лес стоял тихий-тихий, весь посеребренный лунным светом.

Ларик остановился. От высокой ели падала тень. Ларик стоял, укрытый этой черной тенью.

Вдруг тихо щелкнула сухая ветка.

Одна справа. Другая слева. За спиной...

На опушку вышли люди. Их было много. Они шли длинной цепью. Винтовки наперевес. Двое остановились почти рядом с Лариком. На плечах белогвардейские погоны. Один офицер сказал другому очень тихо:

— Часть солдат идет со стороны леса. Другая — вдоль железнодорожной линии. Остальные заходят с тыла.

— Мы замкнем их в кольцо и уничтожим, — сказал второй.

И, крадучись, они прошли мимо.

Это были враги.

Ларик глубоко вздохнул. Он стоял в тени. Его не заметили.

Ларик потер ладонью горячий лоб. Все понятно. Значит, часть солдат идет из леса. Другие заходят с тыла. Часть — вдоль полотна железной дороги...

Белые хотят замкнуть их отряд в кольцо и уничтожить.

Нужно бежать туда, к своим, к красным. Нужно предупредить, и как можно скорее.

Но разве он успеет? Они могут опередить его. Они могут поймать его по дороге...

И Ларик повернул к себе свой боевой барабан, вынул из-за ремня деревянные палочки и, широко взмахнув руками, ударил по барабану.

Это прозвучало, как выстрел, как тысяча коротких ружейных залпов.

Весь лес откликнулся, загудел, забарабанил громким эхом, будто возле каждого дерева стоял маленький смелый барабанщик и бил в боевой барабан.

Ларик стоял под елью и видел, как к нему со всех сторон устремились враги. Но он не двинулся с места. Он только колотил, колотил, колотил в барабан.

Это была их последняя песня — песня боевой тревоги.

И только когда что-то ударило Ларика в висок, и он упал, барабанные палочки сами выпали у него из рук...

Ларик уже не мог видеть, как навстречу врагу с винтовками наперевес устремились красные бойцы и как побежденный враг бежал и со стороны леса, и со стороны города, и оттуда, где блестели тонкие линии железнодорожного полотна.

Утром в лесу снова стало тихо. Деревья, стряхивая капли влаги, поднимали к солнцу прозрачные верхушки, и только у старой ели широкие ветви лежали совсем на земле.

Бойцы принесли Ларика домой. Глаза его были закрыты.

Барабан был с ним. Только палочки остались в лесу, там, где они выпали у Ларика из рук.

И барабан повесили на стену.

Он прогудел последний раз — громко и печально, будто прощаясь со своим славным боевым товарищем.

Вот что рассказал мальчику старый боевой барабан.

Мальчик тихонько слез со стула и на цыпочках вернулся в постель. Он долго лежал с открытыми глазами, и ему казалось, будто он идет по к - широкой красивой улице и крепко колотит в свой новый желтый барабанчик. Голос у барабанчика громкий, смелый, и они вместе поют любимую

песенку Ларика:

Бам бара-бам,

Бам бара-бам!

Впереди всех барабан,

Командир и барабанщик.

Аркадий Гайдар «Поход»

Маленький рассказ

Ночью красноармеец принес повестку. А на заре, когда Алька еще спал, отец крепко поцеловал его и ушел на войну — в поход.

Утром Алька рассердился, зачем его не разбудили, и тут же заявил, что и он хочет идти в поход тоже. Он, вероятно бы, закричал, заплакал. Но совсем неожиданно мать ему в поход идти разрешила. И вот для того, чтобы набрать перед дорогой силы, Алька съел без каприза полную тарелку каши, выпил молока. А потом они с матерью сели готовить походное снаряжение. Мать шила ему штаны, а он, сидя на полу, выстругивал себе из доски саблю. И тут же, за работой, разучивали они походные марши, потому что с такой песней, как «В лесу родилась елочка», никуда далеко не нашагаешь. И мотив не тот, и слова не такие, в общем эта мелодия для боя совсем неподходящая.

Но вот пришло время матери идти дежурить на работу, и дела свои они отложили на завтра.

И так день за днем готовили Альку в далекий путь. Шили штаны, рубахи, знамена, флаги, вязали теплые чулки, варежки. Одних деревянных сабель рядом с ружьем и барабаном висело на стене уже семь штук. А этот запас не беда, ибо в горячем бою у звонкой сабли жизнь еще короче, чем у всадника.

И давно, пожалуй, можно было бы отправляться Альке в поход, но тут наступила лютая зима. А при таком морозе, конечно, недолго схватить и насморк или простуду, и Алька терпеливо ждал теплого солнца. Но вот и вернулось солнце. Почернел талый снег. И только бы, только начать собираться, как загремел звонок. И тяжелыми шагами в комнату вошел вернувшийся из похода отец. Лицо его было темное, обветренное, и губы потрескались, но серые глаза глядели весело.

Он, конечно, обнял мать. И она поздравила его с победой. Он, конечно, крепко поцеловал сына. Потом осмотрел все Алькино походное снаряжение. И, улыбнувшись, приказал сыну: все это оружие и амуницию держать в полном порядке, потому что тяжелых боев и опасных походов будет и впереди на этой земле еще немало.

Андрей Платонов «Маленький солдат»

Недалеко от линии фронта внутри уцелевшего вокзала сладко храпели уснувшие на полу красноармейцы; счастье отдыха было запечатлено на их усталых лицах.

На втором пути тихо шипел котел горячего дежурного паровоза, будто пел однообразный, успокаивающий голос из давно покинутого дома. Но в одном углу вокзального помещения, где горела керосиновая лампа, люди изредка шептали друг другу успокаивающие слова, а затем и они впали в безмолвие.

Там стояли два майора, похожие один на другого не внешними признаками, но общей добротою морщинистых загорелых лиц; каждый из них держал руку мальчика в своей руке, а ребенок умоляюще смотрел на командиров. Руку одного майора ребенок не отпускал от себя, прильнув затем к ней лицом, а от руки другого осторожно старался освободиться. На вид ребенку было лет десять, а одет он был как бывалый боец — в серую шинель, обношенную и прижавшуюся к его телу, в пилотку и в сапоги, пошитые, видно, по мерке на детскую ногу. Его маленькое лицо, худое, обветренное, но не истощенное, приспособленное и уже привычное к жизни, обращено было теперь к одному майору; светлые глаза ребенка ясно обнажали его грусть, словно они были живою поверхностью его сердца; он тосковал, что разлучается с отцом или старшим другом, которым, должно быть, доводился ему майор.

Второй майор привлекал ребенка за руку к себе и ласкал его, утешая, но мальчик, не отымая своей руки, оставался к нему равнодушным. Первый майор тоже был опечален, и он шептал ребенку, что скоро возьмет его к себе и они снова встретятся для неразлучной жизни, а сейчас они расстаются на недолгое время. Мальчик верил ему, однако и сама правда не могла утешить его сердца, привязанного лишь к одному человеку и желавшего быть с ним постоянно и вблизи, а не вдалеке. Ребенок знал уже, что такое даль расстояния и время войны, — людям оттуда трудно вернуться друг к другу, поэтому он не хотел разлуки, а сердце его не могло быть в одиночестве, оно боялось, что, оставшись одно, умрет. И в последней своей просьбе и надежде мальчик смотрел на майора, который должен оставить его с чужим человеком.

— Ну, Сережа, прощай пока, — сказал тот майор, которого любил ребенок. — Ты особо-то воевать не старайся, подрастешь, тогда будешь. Не лезь на немца и береги себя, чтоб я тебя живым, целым нашел. Ну чего ты, чего ты — держись, солдат!

Сережа заплакал. Майор поднял его к себе на руки и поцеловал лицо несколько раз. Потом майор пошел с ребенком к выходу, и второй майор тоже последовал за ними, поручив мне сторожить оставленные вещи.

Вернулся ребенок на руках другого майора; он чуждо и робко глядел на командира, хотя этот майор уговаривал его нежными словами и привлекал к себе как умел.

Майор, заменивший ушедшего, долго увещевал умолкшего ребенка, но тот, верный одному чувству и одному человеку, оставался отчужденным.

Невдалеке от станции начали бить зенитки. Мальчик вслушался в их гулкие мертвые звуки, и во взоре его появился возбужденный интерес.

— Их разведчик идет! — сказал он тихо, будто самому себе. — Высоко идет, и зенитки его не возьмут, туда надо истребителя послать.

— Пошлют, — сказал майор. — Там у нас смотрят.

Нужный нам поезд ожидался лишь назавтра, и мы все трое пошли на ночлег в общежитие. Там майор покормил ребенка из своего тяжело нагруженного мешка. «Как он мне надоел за войну, этот мешок, — сказал майор, — и как я ему благодарен!» Мальчик уснул после еды, и майор Бахичев рассказал мне про его судьбу.

Сергей Лабков был сыном полковника и военного врача. Отец и мать его служили в одном полку, поэтому и своего единственного сына они взяли к себе, чтобы он жил при них и рос в армии. Сереже шел теперь десятый год; он близко принимал к сердцу войну и дело отца и уже начал понимать по- настоящему, для чего нужна война. И вот однажды он услышал, как отец говорил в блиндаже с одним офицером и заботился о том, что немцы при отходе обязательно взорвут боезапас его полка. Полк до этого вышел из немецкого охвата, ну с поспешностью, конечно, и оставил у немцев свой склад с боезапасом, а теперь полк должен был пойти вперед и вернуть утраченную землю и свое добро на ней, и боезапас тоже, в котором была нужда. «Они уж и провод в наш склад, наверно, подвели — ведают, что отойти придется», — сказал тогда полковник, отец Сережи. Сергей вслушался и сообразил, о чем заботился отец. Мальчику было известно расположение полка до отступления, и вот он, маленький, худой, хитрый, прополз ночью до нашего склада, перерезал взрывной замыкающий провод и оставался там еще целые сутки, сторожа, чтобы немцы не исправили повреждения, а если исправят, то чтобы опять перерезать провод. Потом полковник выбил оттуда немцев, и весь склад целый перешел в его владение.

Вскоре этот мальчуган пробрался подалее в тыл противника; там он узнал по признакам, где командный пункт полка или батальона, обошел поодаль вокруг трех батарей, запомнил все точно — память же ничем не порченная, — а вернувшись домой, показал отцу по карте, как оно есть и где что находится. Отец подумал, отдал сына ординарцу для неотлучного наблюдения за ним и открыл огонь по этим пунктам. Все вышло правильно, сын дал ему верные засечки. Он же маленький, этот Сережка, неприятель его за суслика в траве принимал: пусть, дескать, шевелится. А Сережка, наверно, и травы не шевелил, без вздоха шел.

Ординарца мальчишка тоже обманул, или, так сказать, совратил: раз он повел его куда-то, и вдвоем они убили немца — неизвестно, кто из них, — а позицию нашел Сергей.

Так он и жил в полку при отце с матерью и с бойцами. Мать, видя такого сына, не могла больше терпеть его неудобного положения и решила отправить его в тыл. Но Сергей уже не мог уйти из армии, характер его втянулся в войну. И он говорил тому майору, заместителю отца, Савельеву, который вот ушел, что в тыл он не пойдет, а лучше скроется в плен к немцам, узнает у них все, что надо, и снова вернется в часть к отцу, когда мать по нему соскучится. И он бы сделал, пожалуй, так, потому что у него воинский характер.

А потом случилось горе, и в тыл мальчишку некогда стало отправлять. Отца его, полковника, серьезно ранило, хоть и бой-то, говорят, был слабый, и он умер через два дня в полевом госпитале. Мать тоже захворала, затомилась — она была раньше еще поувечена двумя осколочными ранениями, одно было в полость — и через месяц после мужа тоже скончалась; может, она еще по мужу скучала... Остался Сергей сиротой.

Командование полком принял майор Савельев, он взял к себе мальчика и стал ему вместо отца и матери, вместо родных — всем человеком. Мальчик ответил ему тоже всем сердцем.

— А я-то не из их части, я из другой. Но Володю Савельева я знаю еще по давности. И вот встретились мы тут с ним в штабе фронта. Володю на курсы усовершенствования посылали, а я по другому делу там находился, а теперь обратно к себе в часть еду. Володя Савельев велел мне поберечь мальчишку, пока он обратно не прибудет... Да и когда еще Володя вернется и куда его направят! Ну, это там видно будет...

Майор Бахичев задремал и уснул. Сережа Лабков всхрапывал во сне, как взрослый, поживший человек, и лицо его, отошедши теперь от горести и воспоминаний, стало спокойным и невинно счастливым, являя образ святого детства, откуда увела его война. Я тоже уснул, пользуясь ненужным временем, чтобы оно не проходило зря.

Проснулись мы в сумерки, в самом конце долгого июньского дня. Нас теперь было двое на трех кроватях — майор Бахичев и я, а Сережи Лабкова не было. Майор обеспокоился, но потом решил, что мальчик ушел куда-нибудь на малое время. Позже мы прошли с ним на вокзал и посетили военного коменданта, однако маленького солдата никто не заметил в тыловом многолюдстве войны.

Наутро Сережа Лабков тоже не вернулся к нам, и бог весть, куда он ушел, томимый чувством своего детского сердца к покинувшему его человеку — может быть, вослед ему, может быть, обратно в отцовский полк, где были могилы его отца и матери.

Константин Паустовский «Бакенщик»

Весь день мне пришлось идти по заросшим луговым дорогам. Только к вечеру я вышел к реке, к сторожке бакенщика Семена.

Сторожка была на другом берегу. Я покричал Семену, чтобы он подал мне лодку, и пока Семен отвязывал ее, гремел цепью и ходил за веслами, к берегу подошли трое мальчиков. Их волосы, ресницы и трусики выгорели до соломенного цвета.

Мальчики сели у воды, над обрывом. Тотчас из-под обрыва начали вылетать стрижи с таким свистом, будто снаряды из маленькой пушки; в обрыве было вырыто много стрижиных гнезд. Мальчики засмеялись.

— Вы откуда? — спросил я их.

— Из Ласковского леса, — ответили они и рассказали, что они пионеры из соседнего города, приехали в лес на работу, вот уже три недели пилят дрова, а на реку иногда приходят купаться. Семен их перевозит на тот берег, на песок.

— Он только ворчливый, — сказал самый маленький мальчик. — Все ему мало, все мало. Вы его знаете?

— Знаю. Давно.

— Он хороший?

— Очень хороший.

— Только вот все ему мало, — печально подтвердил худой мальчик в кепке. — Ничем ему не угодишь. Ругается.

Я хотел расспросить мальчиков, чего же в конце концов Семену мало, но в это время он сам подъехал на лодке, вылез, протянул мне и мальчикам шершавую руку и сказал:

— Хорошие ребята, а понимают мало. Можно сказать, ничего не понимают. Вот и выходит, что нам, старым веникам, их обучать полагается. Верно я говорю? Садитесь в лодку. Поехали.

— Ну, вот видите, — сказал маленький мальчик, залезая в лодку. — Я же вам говорил!

Семен греб редко, не торопясь, как всегда гребут бакенщики и перевозчики на всех наших реках. Такая гребля не мешает говорить, и Семен, старик многоречивый, тотчас завел разговор.

— Ты только не думай, — сказал он мне, — они на меня не в обиде. Я им уже столько в голову вколотил — страсть! Как дерево пилить — тоже надо знать. Скажем, в какую сторону оно упадет. Или как схорониться, чтобы комлем не убило. Теперь небось знаете?

— Знаем, дедушка, — сказал мальчик в кепке. — Спасибо.

— Ну, то-то! Пилу небось развести не умели, дровоколы, работнички!

— Теперь умеем, — сказал самый маленький мальчик.

— Ну, то-то! Только это наука не хитрая. Пустая наука! Этого для человека мало. Другое знать надобно.

— А что? — встревоженно спросил третий мальчик, весь в веснушках.

— А то, что теперь война. Об этом знать надо.

— Мы и знаем.

— Ничего вы не знаете. Газетку мне намедни вы принесли, а что в ней написано, того вы толком определить и не можете.

— Что же в ней такого написано, Семен? — спросил я.

— Сейчас расскажу. Курить есть?

Мы скрутили по махорочной цигарке из мятой газеты. Семен закурил и сказал, глядя на луга:

— А написано в ней про любовь к родной земле. От этой любви, надо так думать, человек и идет драться. Правильно я сказал?

— Правильно.

— А что это есть — любовь к родине? Вот ты их и спроси, мальчишек. И видать, что они ничего не знают.

Мальчики обиделись:

— Как не знаем!

— А раз знаете, так и растолкуйте мне, старому дураку. Погоди, ты не выскакивай, дай досказать. Вот, к примеру, идешь ты в бой и думаешь: «Иду я за родную землю». Так вот ты и скажи: за что же ты идешь?

— За свободную жизнь иду, — сказал маленький мальчик.

— Мало этого. Одной свободной жизнью не проживешь.

— За свои города и заводы, — сказал веснушчатый мальчик.

— За свою школу, — сказал мальчик в кепке. — И за своих людей.

— И за свой народ, — сказал маленький мальчик. — Чтобы у него была трудовая и счастливая жизнь.

— Все вы правильно говорите, — сказал Семен, — только мало мне этого.

Мальчики переглянулись и насупились.

— Обиделись! — сказал Семен. — Эх вы, рассудители! А, скажем, за перепела тебе драться не хочется? Защищать его от разорения, от гибели? А?

Мальчики молчали.

— Вот я и вижу, что вы не все понимаете, — заговорил Семен. — И должен я, старый, вам объяснить. А у меня и своих дел хватает: бакены проверять, на столбах метки вешать. У меня тоже дело тонкое, государственное дело. Потому — эта река тоже для победы старается, несет на себе пароходы, и я при ней вроде как пестун, как охранитель, чтобы все — было в исправности. Вот так получается, что все это правильно — и свобода, и города, и, скажем, богатые заводы, и школы, и люди. Так не за одно это мы родную землю любим. Ведь не за одно?

— А за что же еще? — спросил веснушчатый мальчик.

— А ты слушай. Вот ты шел сюда из Ласковско- го леса по битой дороге на озеро Тишь, а оттуда лугами на Остров и сюда ко мне, к перевозу. Ведь шел?

— Ну вот. А под ноги себе глядел?

— Глядел.

— А видать-то ничего и не видел. А надо бы поглядывать, да примечать, да останавливаться почаще. Остановишься, нагнешься, сорвешь какой ни на есть цветок или траву — и иди дальше.

— А затем, что в каждой такой траве и в каждом таком цветке большая прелесть заключается. Вот, к примеру, клевер. Кашкой вы его называете. Ты его нарви, понюхай — он пчелой пахнет. От этого запаха злой человек и тот улыбнется. Или, скажем, ромашка. Ведь ее грех сапогом раздавить. А медуница? Или сон-трава. Спит она по ночам, голову клонит, тяжелеет от росы. Или купена. Да вы ее, видать, и не знаете. Лист широкий, твердый, а под ним цветы, как белые колокола. Вот-вот заденешь — и зазвонят. То-то! Это растение приточное. Оно болезнь исцеляет.

— Что значит приточное? — спросил мальчик в кепке.

— Ну, лечебное, что ли. Наша болезнь — ломота в костях. От сырости. От купены боль тишает, спишь лучше и работа становится легче. Или аир. Я им полы в сторожке посыпаю. Ты ко мне зайди — воздух у меня крымский. Да! Вот иди, гляди, примечай. Вон облак стоит над рекой. Тебе это невдомек; а я слышу — дождиком от него тянет. Грибным дождем — спорым, не очень шумливым. Такой дождь дороже золота. От него река теплеет, рыба играет, он все наше богатство растит. Я часто, ближе к вечеру, сижу у сторожки, корзины плету, потом оглянусь и про всякие корзины позабуду — ведь это что такое! Облак в небе стоит из жаркого золота, солнце уже нас покинуло, а там, над землей, еще пышет теплом, пышет светом. А погаснет, и начнут в травах коростели скрипеть, и дергачи дергать, и перепела свистеть, а то, глядишь, как ударят соловьи будто громом — по лозе, по кустам! И звезда взойдет, остановится над рекой и до утра стоит — загляделась, красавица, в чистую воду. Так-то, ребята! Вот на это все поглядишь и подумаешь: жизни нам отведено мало, нам надо двести лет жить — и то не хватит. Наша страна — прелесть какая! За эту прелесть мы тоже должны с врагами драться, уберечь ее, защитить, не давать на осквернение. Правильно я говорю? Все шумите, «родина», «родина», а вот она, родина, за стогами!

Мальчики молчали, задумались. Отражаясь в воде, медленно пролетела цапля.

— Эх, — сказал Семен, — идут на войну люди, а нас, старых, забыли! Зря забыли, это ты мне поверь. Старик — солдат крепкий, хороший, удар у него очень серьезный. Пустили бы нас, стариков, — вот тут бы немцы тоже почесались. «Э-э-э, — сказали бы немцы, — с такими стариками нам биться не путь! Не дело! С такими стариками последние порты растеряешь. Это, брат, шутишь!»

Лодка ударилась носом в песчаный берег. Маленькие кулики торопливо побежали от нее вдоль воды.

— Так-то, ребята, — сказал Семен. — Опять небось будете на деда жаловаться — все ему мало да мало. Непонятный какой-то дед.

Мальчики засмеялись.

— Нет, понятный, совсем понятный, — сказал маленький мальчик. — Спасибо тебе, дед.

— Это за перевоз или за что другое? — спросил Семен и прищурился.

— За другое. И за перевоз.

— Ну, то-то!

Мальчики побежали к песчаной косе — купаться. Семен поглядел им вслед и вздохнул.

— Учить их стараюсь, — сказал он. — Уважению учить к родной земле. Без этого человек — не человек, а труха!

Владимир Железников «В старом танке»

Он уже собрался уезжать из этого города, сделал свои дела и собрался уезжать, но по дороге к вокзалу вдруг натолкнулся на маленькую площадь.

Посередине площади стоял старый танк. Он подошел к танку, потрогал вмятины от вражеских снарядов — видно, это был боевой танк, и ему

поэтому не хотелось сразу от него уходить. Поставил чемоданчик около гусеницы, влез на танк, попробовал люк башни, открывается ли. Люк легко открылся.

Тогда он залез внутрь и сел на сиденье водителя. Это было узенькое, тесное место, он еле туда пролез без привычки и даже, когда лез, расцарапал руку.

Он нажал педаль газа, потрогал рукоятки рычагов, посмотрел в смотровую щель и увидел узенькую полоску улицы.

Он впервые в жизни сидел в танке, и это все для него было так непривычно, что он даже не слышал, как кто-то подошел к танку, влез на него и склонился над башней. И тогда он поднял голову, потому что тот, наверху, загородил ему свет.

Это был мальчишка. Его волосы на свету казались почти синими. Они целую минуту смотрели молча друг на друга. Для мальчишки встреча была неожиданной: думал застать здесь кого-нибудь из своих товарищей, с которыми можно было бы поиграть, а тут на тебе, взрослый чужой мужчина.

Мальчишка уже хотел ему сказать что-нибудь резкое, что, мол, нечего забираться в чужой танк, но потом увидел глаза этого мужчины и увидел, что у него пальцы чуть-чуть дрожали, когда он подносил сигарету к губам, и промолчал.

Но молчать без конца ведь нельзя, и мальчишка спросил:

— Вы чего здесь?

— Ничего, — ответил он. — Решил посидеть. А что — нельзя?

— Можно, — сказал мальчик. — Только этот танк наш.

— Чей — ваш? — спросил он.

— Ребят нашего двора, — сказал мальчишка.

Они снова помолчали.

— Вы еще долго будете здесь сидеть? — спросил мальчишка.

— Скоро уйду. — Он посмотрел на часы. — Через час уезжаю из вашего города.

— Смотрите-ка, дождь пошел, — сказал мальчишка.

— Ну, давай заползай сюда и закрывай люк. Дождь переждем, и я уйду.

Хорошо, что пошел дождь, а то пришлось бы уйти. А он еще не мог уйти, что-то его держало в этом танке.

Мальчишка кое-как примостился рядом с ним. Они сидели совсем близко друг от друга, и было как-то удивительно и неожиданно это соседство.

Он даже чувствовал дыхание мальчишки и каждый раз, когда он подымал глаза, видел, как стремительно отворачивался его сосед.

— Вообще-то старые, фронтовые танки — это моя слабость, — сказал он.

— Этот танк — хорошая вещь. — Мальчишка со знанием дела похлопал ладонью по броне. — Говорят, он освобождал наш город.

— Мой отец был танкистом на войне, — сказал он.

— А теперь? — спросил мальчишка.

— А теперь его нет, — ответил он. — Не вернулся с фронта. В сорок третьем пропал без вести.

В танке было почти темно. Через узенькую смотровую щель пробивалась тоненькая полоска, а тут еще небо затянуло грозовой тучей, и совсем потемнело.

— А как это — «пропал без вести»? — спросил мальчик.

— Пропал без вести, значит, ушел, к примеру, в разведку в тыл врага и не вернулся. И неизвестно, как он погиб.

— Неужели даже это нельзя узнать? — удивился мальчик. — Ведь он там был не один.

— Иногда не удается, — сказал он. — А танкисты смелые ребята. Вот сидел, к примеру, тут какой-нибудь парень во время боя: свету всего ничего, весь мир видишь только через эту щель. А вражеские снаряды бьют по броне. Видал, какие выбоины! От удара этих снарядов по танку голова могла лопнуть.

Где-то в небе ударил гром, и танк глухо зазвенел. Мальчишка вздрогнул.

— Ты что, боишься? — спросил он.

— Нет, — ответил мальчишка. — Это от неожиданности.

— Недавно я прочел в газете об одном танкисте, — сказал он. — Вот это был человек! Ты послушай. Этот танкист попал в плен к фашистам: может быть, он был ранен или контужен, а может быть, выскочил из горящего танка и они его схватили. В общем, попал в плен. И вдруг однажды его сажают в машину и привозят на артиллерийский полигон. Сначала танкист ничего не понял: видит, стоит новенький «Т-34», а вдали группа немецких офицеров. Подвели его к офицерам. И тогда один из них говорит:

«Вот, мол, тебе танк, ты должен будешь пройти на нем весь полигон, шестнадцать километров, а по тебе будут стрелять из пушек наши солдаты. Проведешь танк до конца — значит, будешь жить, и лично я тебе дам свободу. Ну, а не проведешь — значит, погибнешь. В общем, на войне как на войне».

А он, наш танкист, совсем еще молодой. Ну, может быть, ему было двадцать два года. Сейчас такие ребята ходят еще в институты! А он стоял перед генералом, старым, худым, длинным, как палка, фашистским генералом, которому было наплевать на этого танкиста и наплевать, что тот так мало прожил, что его где-то ждет мать, — на все было наплевать. Просто этому фашисту очень понравилась игра, которую он придумал с этим советским: он решил новое прицельное устройство на противотанковых пушках испытать на советском танке.

«Струсил?» — спросил генерал.

Танкист ничего не ответил, повернулся и пошел к танку... А когда он сел в танк, когда влез на это место и потянул рычаги управления и когда они легко и свободно пошли на него, когда он вдохнул привычный, знакомый запах машинного масла, у него прямо голова закружилась от счастья. И, веришь ли, он заплакал. От радости заплакал, он уже никогда и не мечтал, что снова сядет в свой любимый танк. Что снова окажется на маленьком клочке, на маленьком островке родной, милой советской земли.

На минуту танкист склонил голову и закрыл глаза: вспомнил далекую Волгу и высокий город на Волге. Но тут ему подали сигнал: пустили ракету. Это значит: пошел вперед. Он не торопился, внимательно глянул в смотровую щель. Никого, офицеры спрятались в ров. Осторожно выжал до конца педаль газа, и танк медленно пошел вперед. И тут ударила первая батарея — фашисты ударили, конечно, ему в спину. Он сразу собрал все силы и сделал свой знаменитый вираж: один рычаг до отказа вперед, второй назад, полный газ, и вдруг танк как бешеный крутнулся на месте на сто восемьдесят градусов — за этот маневр он всегда получал в училище пятерку — и неожиданно стремительно помчался навстречу ураганному огню этой батареи.

«На войне как на войне! — вдруг закричал он сам себе. — Так, кажется, говорил ваш генерал». Он прыгнул танком на эти вражеские пушки и раскидал их в разные стороны.

«Неплохо для начала, — подумал он. — Совсем неплохо».

Вот они, фашисты, совсем рядом, но его защищает броня, выкованная умелыми кузнецами на Урале. Нет, теперь им не взять. На войне как на войне!

Он снова сделал свой знаменитый вираж и приник к смотровой щели: вторая батарея сделала залп по танку. И танкист бросил машину в сторону; делая виражи вправо и влево, он устремился вперед. И снова вся батарея была уничтожена. А танк уже мчался дальше, а орудия, забыв всякую очередность, начали хлестать по танку снарядами. Но танк был как бешеный: он крутился волчком то на одной, то на другой гусенице, менял направление и давил эти вражеские пушки. Это был славный бой, очень справедливый бой. А сам танкист, когда пошел в последнюю лобовую атаку, открыл люк водителя, и все артиллеристы увидели его лицо, и все они увидели, что он смеется и что-то кричит им.

А потом танк выскочил на шоссе и на большой скорости пошел на восток. Ему вслед летели немецкие ракеты, требуя остановиться. Танкист этого ничего не замечал. Только на восток, его путь лежал на восток. Только на восток, хотя бы несколько метров, хотя бы несколько десятков метров навстречу далекой, родной, милой своей земле...

— И его не поймали? — спросил мальчишка.

Мужчина посмотрел на мальчика и хотел соврать, вдруг ему очень захотелось соврать, что все кончилось хорошо и его, этого славного, геройского танкиста, не поймали. И мальчишка будет тогда так рад этому! Но он не соврал, просто решил, что в таких случаях нельзя ни за что врать.

— Поймали, — сказал мужчина. — В танке кончилось горючее, и его поймали. А потом привели к генералу, который придумал всю эту игру. Его вели по полигону к группе офицеров два автоматчика. Гимнастерка на нем была разорвана. Он шел по зеленой траве полигона и увидел под ногами полевую ромашку. Нагнулся и сорвал ее. И вот тогда действительно весь страх из него ушел. Он вдруг стал самим собой: простым волжским пареньком, небольшого роста, ну, как наши космонавты. Генерал что-то крикнул по-немецки, и прозвучал одинокий выстрел.

— А может быть, это был ваш отец?! — спросил мальчишка.

— Кто его знает, хорошо бы, — ответил мужчина. — Но мой отец пропал без вести.

Они вылезли из танка. Дождь кончился.

— Прощай, друг, — сказал мужчина.

— До свидания...

Мальчик хотел добавить, что он теперь приложит все силы, чтобы узнать, кто был этот танкист, и, может быть, это действительно окажется его отец. Он подымет на это дело весь свой двор, да что там двор — весь свой класс, да что там класс — всю свою школу!

Они разошлись в разные стороны.

Мальчишка побежал к ребятам. Бежал и думал об этом танкисте и думал, что узнает про него все-все, а потом напишет этому мужчине...

И тут мальчишка вспомнил, что не узнал ни имени, ни адреса этого человека, и чуть не заплакал от обиды. Ну, что тут поделаешь...

А мужчина шел широким шагом, размахивая на ходу чемоданчиком. Он никого и ничего не замечал, шел и думал о своем отце и о словах мальчика.

Теперь, когда он будет вспоминать отца, он всегда будет думать об этом танкисте. Теперь для него это будет история отца.

Так хорошо, так бесконечно хорошо, что у него наконец появилась эта история. Он будет ее часто вспоминать: по ночам, когда плохо спится, или когда идет дождь, и ему делается печально, или когда ему будет очень-очень весело.

Так хорошо, что у него появилась эта история, и этот старый танк, и этот мальчишка...

Владимир Железников «Девушка в военном»

Почти целая неделя прошла для меня благополучно, но в субботу я получил сразу две двойки: по русскому и по арифметике.

Когда я пришел домой, мама спросила:

— Ну как, вызывали тебя сегодня?

— Нет, не вызывали, — соврал я. — Последнее время меня что-то совсем не вызывают.

А в воскресенье утром все открылось. Мама влезла в мой портфель, взяла дневник и увидела двойки.

— Юрий, — сказала она. — Что это значит?

— Это случайно, — ответил я. — Учительница вызвала меня на последнем уроке, когда почти уже началось воскресенье...

— Ты просто врун! — сердито сказала мама.

А тут еще папа ушел к своему приятелю и долго не возвращался. А мама ждала его, и настроение у нее было совсем плохое. Я сидел в своей комнате и не знал, что мне делать. Вдруг вошла мама, одетая по-праздничному, и сказала:

— Когда придет папа, покорми его обедом.

— А ты скоро вернешься?

— Не знаю.

Мама ушла, а я тяжело вздохнул и достал учебник по арифметике. Но не успел я раскрыть его, как кто-то позвонил.

Я думал, что пришел наконец папа. Но на пороге стоял высокий широкоплечий незнакомый мужчина.

— Здесь живет Нина Васильевна? — спросил он.

— Здесь, — ответил я. — Только мамы нет дома.

— Разреши подождать? — Он протянул мне руку: — Сухов, товарищ твоей мамы.

Сухов прошел в комнату, сильно припадая на правую ногу.

— Жалко, Нины нет, — сказал Сухов. — Как она выглядит? Все такая же?

Мне было непривычно, что чужой человек называл маму Ниной и спрашивал, такая же она или нет. А какая она еще может быть?

Мы помолчали.

— А я ей фотокарточку привез. Давно обещал, а привез только сейчас. Сухов полез в карман.

На фотографии стояла девушка в военном костюме: в солдатских сапогах, в гимнастерке и юбке, но без оружия.

— Старший сержант, — сказал я.

— Да. Старший сержант медицинской службы. Не приходилось встречаться?

— Нет. Первый раз вижу.

— Вот как? — удивился Сухов. — А это, брат ты мой, не простой человек. Если бы не она, не сидеть бы мне сейчас с тобой...

Мы молчали уже минут десять, и я чувствовал себя неудобно. Я заметил, что взрослые всегда предлагают чаю, когда им нечего говорить. Я сказал:

— Чаю не хотите?

— Чаю? Нет. Лучше я тебе расскажу одну историю. Тебе полезно ее знать.

— Про эту девушку? — догадался я.

— Да. Про эту девушку. — И Сухов начал рассказывать: — Это было на войне. Меня тяжело ранили в ногу и в живот. Когда ранят в живот, это особенно больно. Даже пошевельнуться страшно. Меня вытащили с поля боя и в автобусе повезли в госпиталь.

А тут враг стал бомбить дорогу. На передней машине ранили шофера, и все машины остановились. Когда фашистские самолеты улетели, в автобус влезла вот эта самая девушка, — Сухов показал на фотографию, — и сказала: «Товарищи, выходите из машины».

Все раненые поднялись на ноги и стали выходить, помогая друг другу, торопясь, потому что где-то недалеко уже слышен был рокот возвращающихся бомбардировщиков.

Один я остался лежать на нижней подвесной койке.

«А вы что лежите? Вставайте сейчас же! — сказала она. — Слышите, вражеские бомбардировщики возвращаются!»

«Вы что, не видите? Я тяжело ранен и не могу встать, — ответил я. — Идите-ка вы сами побыстрее отсюда».

И тут снова началась бомбежка. Бомбили особыми бомбами, с сиреной. Я закрыл глаза и натянул на голову одеяло, чтобы не поранили оконные стекла автобуса, которые от взрывов разлетались вдребезги. В конце концов взрывной волной автобус опрокинуло набок и меня чем-то тяжелым ударило по плечу. В ту же секунду вой падающих бомб и разрывы прекратились.

«Вам очень больно?» — услыхал я и открыл глаза.

Передо мной на корточках сидела девушка.

«Нашего шофера убили, — сказала она. — Надо нам выбираться. Говорят, фашисты прорвали фронт. Все уже ушли пешком. Только мы остались».

Она вытащила меня из машины и положила на траву. Встала и посмотрела вокруг.

«Никого?» — спросил я.

«Никого, — ответила она. Затем легла рядом, лицом вниз. — Теперь попробуйте повернуться на бок».

Я повернулся, и меня сильно затошнило от боли в животе.

«Ложитесь снова на спину», — сказала девушка.

Я повернулся, и моя спина плотно легла на ее спину. Мне казалось, что она не сможет даже тронуться с места, но она медленно поползла вперед, неся на себе меня.

«Устала, — сказала она. Девушка встала и снова оглянулась. — Никого, как в пустыне».

В это время из-за леса вынырнул самолет, пролетел бреющим над нами и дал очередь. Я увидел серую струйку пыли от пуль еще метров за десять от нас. Она прошла выше моей головы.

«Бегите! — крикнул я. — Он сейчас развернется».

Самолет снова шел на нас. Девушка упала. Фьють, фьють, фьють просвистело снова рядом с нами. Девушка приподняла голову, но я сказал:

«Не шевелитесь! Пусть думает, что он нас убил».

Фашист летел прямо надо мной. Я закрыл глаза. Боялся, что он увидит, что у меня открыты глаза. Только оставил маленькую щелочку в одном глазу.

Фашист развернулся на одно крыло. Дал еще одну очередь, снова промазал и улетел.

«Улетел, — сказал я. — Мазила».

— Вот, брат, какие бывают девушки, — сказал Сухов. — Один раненый сфотографировал ее для меня на память. И мы разъехались. Я — в тыл, она обратно на фронт.

Я взял фотографию и стал смотреть. И вдруг узнал в этой девушке в военном костюме мою маму: мамины глаза, мамин нос. Только мама была не такой, как сейчас, а совсем девчонкой.

— Это мама? — спросил я. — Это моя мама спасла вас?

— Вот именно, — ответил Сухов. — Твоя мама.

Тут вернулся папа и перебил наш разговор.

— Нина! Нина! — закричал папа из прихожей. Он любил, когда мама его встречала.

— Мамы нет дома, — сказал я.

— А где же она?

— Не знаю, ушла куда-то.

— Странно, — сказал папа. — Выходит, я зря торопился.

— А маму ждет фронтовой товарищ, — сказал я.

Папа прошел в комнату. Сухов тяжело поднялся ему навстречу. Они внимательно посмотрели друг на друга и пожали руки. Сели, помолчали.

— А товарищ Сухов рассказывал мне, как они с мамой были на фронте.

— Да? — Папа посмотрел на Сухова. — Жалко, Нины нет. Сейчас бы обедом накормила.

— Обед ерунда, — ответил Сухов. — А что Нины нет, жалко.

Разговор у папы с Суховым почему-то не получался. Сухов скоро поднялся и ушел, пообещав зайти в другой раз.

— Ты будешь обедать? — спросил я папу. — Мама велела обедать, она придет не скоро.

— Не буду я обедать без мамы, — рассердился папа. — Могла бы в воскресенье посидеть дома!

Я повернулся и ушел в другую комнату. Минут через десять папа пришел ко мне.

— Не знаю. Оделась по-праздничному и ушла. Может быть, в театр, — сказал я, — или устраиваться на работу. Она давно говорила, что ей надоело сидеть дома и ухаживать за нами. Все равно мы этого не ценим.

— Чепуха, — сказал папа. — Во-первых, в театре в это время спектаклей нет. А во-вторых, в воскресенье не устраиваются на работу. И потом, она бы меня предупредила.

— А вот и не предупредила, — ответил я.

После этого я взял со стола мамину фотографию, которую оставил Сухов, и стал на нее смотреть.

— Так-так, по-праздничному, — грустно повторил папа. — Что у тебя за фотография? — спросил он. — Да ведь это мама!

— Вот именно, мама. Это товарищ Сухов оставил. Мама его из-под бомбежки вытащила.

— Сухова? Наша мама? — Папа пожал плечами. — Но ведь он в два раза выше мамы и в три раза тяжелее.

— Мне сам Сухов сказал. — И я повторил папе историю этой маминой фотографии.

— Да, Юрка, замечательная у нас мама. А мы с тобой этого не ценим.

— Я ценю, — сказал я. — Только иногда у меня так бывает...

— Выходит, я не ценю? — спросил папа.

— Нет, ты тоже ценишь, — сказал я. — Только у тебя тоже иногда бывает...

Папа походил по комнатам, несколько раз открывал входную дверь и прислушивался, не возвращается ли мама.

Потом он снова взял фотографию, перевернул и прочел вслух:

— «Дорогому сержанту медицинской службы в день ее рождения. От однополчанина Андрея Сухова». Постой-постой, — сказал папа. — Какое сегодня число?

— Двадцать первое!

— Двадцать первое! День маминого рождения. Этого еще не хватало! — Папа схватился за голову. — Как Ж6 я забыл? А она, конечно, обиделась и ушла. И ты хорош — тоже забыл!

— Я две двойки получил. Она со мной не разговаривает.

— Хороший подарочек! Мы просто с тобой свиньи, — сказал папа. Знаешь что, сходи в магазин и купи маме торт.

Но по дороге в магазин, пробегая мимо нашего сквера, я увидал маму. Она сидела на скамейке под развесистой липой и разговаривала с какой-то старухой.

Я сразу догадался, что мама никуда не уходила. Она просто обиделась на папу и на меня за свой день рождения и ушла.

Я прибежал домой и закричал:

— Папа, я видел маму! Она сидит в нашем сквере и разговаривает с незнакомой старухой.

— А ты не ошибся? — сказал папа. — Живо тащи бритву, я буду бриться. Достань мой новый костюм и вычисти ботинки. Как бы она не ушла, волновался папа.

— Конечно, — ответил я. — А ты сел бриться.

— Что же, по-твоему, я должен идти небритым? — Папа махнул рукой. — Ничего ты не понимаешь.

Я тоже взял и надел новую куртку, которую мама не разрешала мне еще носить.

— Юрка! — закричал папа. — Ты не видел, на улице цветы не продают?

— Не видел, — ответил я.

— Удивительно, — сказал папа, — ты никогда ничего не замечаешь.

Странно получается у папы: я нашел маму и я же ничего не замечаю.

Наконец мы вышли. Папа зашагал так быстро, что мне пришлось бежать.

Так мы шли до самого сквера. Но, когда папа увидел маму, он сразу замедлил шаг.

— Ты знаешь, Юрка, — сказал папа, — я почему-то волнуюсь и чувствую себя виноватым.

— А чего волноваться, — ответил я. — Попросим у мамы прощения, и все.

— Как у тебя все просто. — Папа глубоко вздохнул, точно собирался поднять какую-то тяжесть, и сказал: — Ну, вперед!

Мы вошли в сквер, шагая нога в ногу. Мы подошли к нашей маме.

Она подняла глаза и сказала:

— Ну вот, наконец-то.

Старуха, которая сидела с мамой, посмотрела на нас, и мама добавила:

— Это мои мужчины.

Василь Быков «Катюша»

Обстрел длился всю ночь — то ослабевая, вроде даже прекращаясь на несколько минут, то вдруг разгораясь с новою силой. Били преимущественно минометы. Их мины с пронзительным визгом разрезали воздух в самом зените неба, визжание набирало предельную силу и обрывалось резким оглушительным взрывом вдали. Били большей частью в тыл, по ближнему селу, именно туда в небе устремлялся визг мин, и там то и дело вспыхивали отблески разрывов. Тут же, на травянистом пригорке, где с вечера окопались автоматчики, было немного тише. Но это, наверно, потому, думал помкомвзвода Матюхин, что автоматчики заняли этот бугор, считай, в сумерки, и немцы их тут еще не обнаружили. Однако обнаружат, глаза у них зоркие, оптика тоже. До полуночи Матюхин ходил от одного автоматчика к другому — заставлял окапываться. Автоматчики, однако, не очень налегали на лопатки — набегались за день и теперь, наставив воротники шинелей, готовились кимарнуть. Но, кажется, уже отбегались. Наступление вроде выдыхалось, за вчерашний день взяли только до основания разбитое, сожженное село и на этом бугре засели. Начальство тоже перестало подгонять: в ночь к ним никто не наведался — ни из штаба, ни из политотдела, — за неделю наступления также, наверно, все вымотались. Но главное — умолкла артиллерия: или куда-нибудь перебросили, или кончились боеприпасы. Вчера постреляли недолго полковые минометы и смолкли. В осеннем поле и затянутом плотными облаками небе лишь визжали на все голоса, с треском ахая, немецкие мины, издали, от леска, стреляли их пулеметы. С участка соседнего батальона им иногда отвечали наши «максимы». Автоматчики больше молчали. Во-первых, было далековато, а во-вторых, берегли патроны, которых также осталось не бог знает сколько. У самых горячих — по одному диску на автомат. Помкомвзвода рассчитывал, что подвезут ночью, но не подвезли, наверно, отстали, заблудились или перепились тылы, так что теперь вся надежда оставалась на самих себя. И что будет завтра — одному богу известно. Вдруг попрет немец — что тогда делать? По-суворовски отбиваться штыком да прикладом? Но где тот штык у автоматчиков, да и приклад чересчур короткий.

Превозмогая осеннюю стужу, под утро кимарнул в своей ямке-окопчике и помкомвзвода Матюхин. Не хотел, но вот не удержался. После того, как лейтенанта Климовского отвезли в тыл, он командовал взводом. Лейтенанту здорово не повезло в последнем бою: осколок немецкой мины хорошо-таки кромсанул его поперек живота; выпали кишки, неизвестно, спасут ли лейтенанта и в госпитале. Прошлым летом Матюхин тоже был ранен в живот, но не осколком — пулей. Также натерпелся боли и страха, но кое-как увернулся от кощавой. В общем, тогда ему повезло, потому что ранило рядом с дорогой, по которой шли пустые машины, его ввалили в кузов, и спустя час он уже был в санбате. А если вот так, с выпавшими кишками, тащить через поле, то и дело падая под разрывами... Бедняга лейтенант не прожил еще и двадцати лет.

Именно потому Матюхину так беспокойно, все надо досмотреть самому, командовать взводом и бегать по вызовам к начальству, докладывать и оправдываться, выслушивать его похабную матерщину. И тем не менее усталость пересилила беспокойство и все заботы, старший сержант задремал под визг и разрывы мин. Хорошо, что рядом успел окопаться молодой энергичный автоматчик Козыра, которому помкомвзвода приказал наблюдать и слушать, спать — ни в каком случае, иначе — беда. Немцы тоже шустрят не только днем, но и ночью. За два года войны Матюхин насмотрелся всякого.

Незаметно уснув, Матюхин увидел себя как будто дома, будто он задремал на завалинке от какой-то странной усталости, и будто соседская свинья своим холодным рылом тычет в его плечо — не намеревается ли ухватить зубами. От неприятного ощущения помкомвзвода проснулся и сразу почувствовал, что за плечо его в самом деле кто-то сильно трясет, наверное, будит.

— Что такое?

— Гляньте, товарищ помкомвзвода!

В сером рассветном небе над окопчиком склонился узкоплечий силуэт Козыры. Автоматчик поглядывал, однако, не в сторону немцев, а в тыл, явно чем-то там заинтересованный. Привычно стряхнув с себя утренний сонный озноб, Матюхин привстал на коленях. На пригорке рядом темнел громоздкий силуэт автомобиля с косо наставленным верхом, возле которого молча суетились люди.

— «Катюша»?

Матюхин все понял и молча про себя выругался: это готовилась к залпу «Катюша». И откуда ее принесло сюда? К его автоматчикам?

— От теперь зададут немчуре! От зададут! — по-детски радовался Козыра.

Другие бойцы из ближних ямок-окопчиков, также, видать, заинтересованные неожиданным соседством, повылезали на поверхность. Все с интересом наблюдали, как возле автомобиля суетились артиллеристы, похоже, настраивая свой знаменитый залп. «Черт бы их взял, с их залпом!» — занервничал помкомвзвода, уже хорошо знавший цену этих залпов. Польза кто знает какая, за полем в лесу много не увидишь, а тревоги, гляди, наделают... Между тем над полем и лесом, что затемнел впереди, стало помалу светать. Прояснилось хмарное небо вверху, дул свежеватый осенний ветер, по всей видимости, собиралось на дождь. Помкомвзвода знал, что если поработают «Катюши», обязательно польет дождь. Наконец там, возле машины, суета как будто притихла, все словно замерли; несколько человек отбежало подальше, за машину, донеслись глуховатые слова артиллерийской команды. И вдруг в воздухе над головой резко взвизгнуло, загудело, хряпнуло, огненные хвосты с треском ударили за машиной в землю, через головы автоматчиков пырхнули и исчезли вдали ракеты. Клубы пыли и дыма, закрутившись в тугом белом вихре, окутали «Катюшу», часть ближних окопчиков, и стали расползаться по склону пригорка. Еще не притихнул гул в ушах, как там уже закомандовали — на этот раз звучно, не таясь, со злой военной решимостью. К машине кинулись люди, звякнул металл, некоторые вскочили на ее подножки, и та сквозь остаток еще не осевшей пыли поползла с пригорка вниз, в сторону села. В то же время впереди за полем и леском угрожающе грохнуло — череда раскатистого протяжного эха с минуту сотрясала пространство. В небо над лесом медленно поднимались клубы черного дыма.

— О дает, о дает немчуре проклятой! — сиял молодым курносым лицом автоматчик Козыра. Другие так же, повылазив на поверхность или привстав в окопчиках, с восхищением наблюдали невиданное зрелище за полем. Один лишь помкомвзвода Матюхин, словно окаменев, стоял на коленях в неглубоком окопчике и, как только рокот за полем оборвался, закричал во всю силу:

— В укрытие! В укрытие, вашу мать! Козыра, ты что...

Он даже вскочил на ноги, чтобы выбраться из окопчика, но не успел. Слышно было, как где-то за лесом щелкнул одиночный взрыв или выстрел, и в небе разноголосо взвыло, затрещало... Почуяв опасность, автоматчики, будто горох со стола, сыпанули в свои окопчики. В небе взвыло, затряслось, загрохотало. Первый залп немецких шестиствольных минометов лег с перелетом, ближе к селу, другой — ближе к пригорку. А потом все вокруг перемешалось в сплошной пыльной мешанине разрывов. Одни из мин рвались ближе, другие дальше, впереди, сзади и между окопчиков. Весь пригорок превратился в огненно-дымный вулкан, который старательно толкли, копали, перелопачивали немецкие мины. Оглушенный, засыпанный землей, Матюхин корчился в своем окопчике, со страхом ожидая, когда... Когда же, когда? Но это когда все не наступало, а взрывы долбали, сотрясали землю, которая, казалось, вот-вот расколется на всю глубину, разрушаясь сама и увлекая за собой все остальное.

Но вот как-то все постепенно затихло...

Матюхин с опаской выглянул — прежде вперед, в поле — не идут ли? Нет, оттуда, кажется, еще не шли. Затем он посмотрел в сторону, на недавнюю цепочку своего взвода автоматчиков, и не увидел его. Весь пригорок зиял ямами-воронками между нагромождением глинистых глыб, комьев земли; песок и земля засыпали вокруг траву, будто ее никогда и не было здесь. Невдалеке распласталось длинное тело Козыры, который, судя по всему, не успел добежать до своего спасительного окопчика. Голова и верхняя часть его туловища были засыпаны землей, ноги также, лишь на каблуках не истоптанных еще ботинок блестели отполированные металлические косячки...

— Ну вот, помогла, называется, — сказал Матюхин и не услышал своего голоса. Из правого уха по грязной щеке стекала струйка крови.


»
»
»

Книги про Отечественную Войну 1812 года

Отечественной войне 1812 года посвящены две великолепные книги издательства "Лабиринт".

Первая - "В грозную пору" - была написана еще в советское время историком Михаилом Григорьевичем Брагиным. Её современное издание очень оригинально: кроме текста и иллюстраций, в книге много разнообразных интерактивных элементов. Книга качественно сделана, информационно наполнена - это настоящее произведение искусства. Если школьник увлекается историей, оружием или военным делом - эта книга будет для него отличным подарком! Но и взрослые, я уверена, получат от этой книги огромное удовольствие.

Аннотация:
В 1960-х годах историк М. Г. Брагин написал книгу "В грозную пору", и советские мальчишки заболели 1812 годом. Сколько армий было создано из самых неожиданных материалов, сколько разыграно сражений! Спустя почти полвека эта книга возвращается к читателю, и вновь на её страницах слышен грохот пушек, сверкают кирасы и клубится пороховой дым. Отечественная война оживает здесь в мельчайших подробностях: можно прочесть переписку генералов, разобраться в схемах боёв, увидеть, что носил в ранце русский солдат, заглянуть в устав 1811 г., рассмотреть униформу и оружие, научиться строить укрепления, узнать, как стреляет пушка, зачем сапёру фартук, можно ли было вылечить Багратиона, что такое окочурник, какая статуя Наполеона могла бы стоять в Кремле и что погубило Великую армию. Дополнительные материалы: оригинальные объемные конструкции, панорамные страницы, клапаны, книжечки, карты, схемы сражений, путеводитель по Бородинскому полю, карточки с портретами и биографиями великих полководцев, исторические документы.

В той же серии, в таком же оригинальном оформлении вышла книга "Бородинская битва". Страниц в этом издании немного - всего 26. Зато каждую из картонных страниц можно изучать подолгу. Цена на эту книгу очень и очень приличная. Это не массовый продукт, и в свою библиотеку я, например, данную книгу покупать не стала. Но и оставить её без внимания я тоже не могла - очень уж она хороша.

Аннотация:
Это уникальное интерактивное издание подготовлено специально к 200-летию Отечественной войны 1812 года. Книга даёт редкую возможность не просто прочитать о событиях давно минувших дней, но и в максимальном приближении увидеть ход Бородинской битвы, самому погрузиться в историю, буквально оживающую на страницах книги. Основное повествование сопровождается дополнительными текстами, которые рассказывают о героях кампании 1812 года и описывают занимательные подробности военного быта. Иллюстрации позволяют представить, как выглядели форма и вооружение того времени: историческая точность соблюдена здесь даже в мельчайших деталях. Книга создавалась при содействии крупнейших библиотек, музеев, военно-исторических клубов России. Издание предназначено для широкого круга читателей. Дополнительные материалы: оригинальные объемные конструкции, подвижные элементы, клапаны, панорамные и раздвижные страницы, ляссе с модулем в виде часов с подвижными стрелками, постер с портретами и биографиями французских и русских полководцев, 10 карточек с униформой русской армии, 10 карточек с униформой французской армии, старинная настольная игра "Казаки".