Раковый корпус александр солженицын краткое содержание. Солженицын "раковый корпус" - краткое изложение

«Верно найденное название книги, даже рассказа – никак не случайно, оно есть – часть души и сути, оно сроднено, и сменить название – уже значит ранить вещь». Так говорил Солженицын («Бодался телёнок с дубом »), отстаивая необходимость сохранить название своей повести – «Раковый корпус».

С первых же страниц становится ясным, что заглавие ее – некий символ, что перед нами «художественное произведение, вскрывающее раковую опухоль нашего общества». Для такой трактовки есть все основания.

Александр Солженицын. Раковый корпус. Часть 1. Аудиокнига

Одновременно с созданием «Ракового корпуса» (1963-1966) Солженицын работал над «Архипелагом ГУЛагом » – собирал материал, писал первые части. И, как уже отмечалось выше, на страницах этого монументального труда встречается аналогичный символ («Уже начал свою злокачественную жизнь Архипелаг ГУЛаг и скоро разошлет метастазы по всему телу страны»; «...соловецкий рак стал расползаться» и т. п.).

В публицистических выступлениях Солженицын также не раз возвращается к тому же символу, видимо, прочно укоренившемуся в его сознании. Так, он сказал о коммунизме: «...либо он прорастет человечество как рак и убьет его; либо человечество должно от него избавиться и то еще потом с долгим лечением метастазов».

В образной системе писателя рак символизирует и коммунизм как целое, как глобальное зло, и порожденную им систему тюрем и лагерей. Говоря о «Раковом корпусе», автор отмечает: «А что действительно нависает над повестью – так это система лагерей. Да! Не может быть здоровой та страна, которая носит в себе такую опухоль!».

Многие персонажи «Ракового корпуса» так или иначе связаны с миром Архипелага. И Костоглотов, и его уш-терекские друзья Кадмины, и санитарка Елизавета Анатольевна, и спецпереселенцы – старшая сестра Мита, больные Федерау и Сибгатов – подвергались репрессиям различного рода. Главный хирург Лев Леонидович был лагерным врачом; больной Ахмаджан оказался вертухаем; другой больной, Поддуев, работал десятником на лагерной стройке; Русанов – один из тех, кто способствовал пополнению контингента зэков.

Конечно, среди персонажей повести есть и «вольняшки», чья неосведомленность чудовищна, слепота безгранична. Но это делает картину отравленной раком страны еще более трагической. Если народ слеп и глух, если он обманут, не вылечиться ему от смертельной болезни!

Александр Солженицын. Раковый корпус. Часть 2. Аудиокнига

Отвечая критикам, которые рассматривали «Раковый корпус» как произведение сугубо политическое, Солженицын так сформулировал свое эстетическое кредо: «...задачи писателя не сводятся к защите или критике /... / той или иной формы государственного устройства. Задачи писателя касаются вопросов более общих и более вечных. Они касаются тайн человеческого сердца и совести, столкновения жизни и смерти, преодоления душевного горя и тех законов протяженного человечества, которые зародились в незапамятной глубине тысячелетий и прекратятся лишь тогда, когда погаснет солнце» («Бодался телёнок с дубом»).

Итак, заглавие повести, выражающее ее «душу и суть» – некий многозначительный символ. Но писатель подчеркивает, что «добыть» этот символ можно было «лишь пройдя самому через рак и умирание. Слишком густой замес – для символа слишком много медицинских подробностей /... / Это именно рак, рак как таковой, каким его избегают в увеселительной литературе, но каким его каждый день узнают больные...».

Вряд ли кто-нибудь из читателей усомнится в справедливости этих слов. Перед нами отнюдь не отвлеченная аллегория. История болезни каждого из персонажей – его физическое состояние, симптомы и развитие рака, методы и результаты лечения – все это воспроизводится с такой точностью и впечатляющей силой, что читатель сам начинает испытывать боль, удушье, слабость, жгучий страх смерти. Действительно, для символа «слишком густой замес».

Зачем же понадобилось Солженицыну подчас едва ли не натуралистическое описание страшной болезни? Литературные чистоплюи устами писателя Кербабаева, говорившего о себе: «Я всегда стараюсь писать только о радостном», – так определили свое отношение к «Раковому корпусу»: «Просто тошнит, когда читаешь!».

Между тем, этот чисто физиологический аспект – часть души всего произведения, столь же органическая, как в «Одном дне Ивана Денисовича» или в «Архипелаге ГУЛаге» изображение физических страданий заключенных.

Здесь сказывается та особенность творчества Солженицына, о которой уже говорилось: способность заражать нас ощущениями, мыслями, переживаниями самого писателя и его героев.

Многие из читателей, никогда не стоявшие на пороге смерти, поддавшись этому заражению , заглянули в ее пустые глазницы и, оставаясь вполне здоровыми, сидя спокойно у домашнего очага, пережили едва ли не такую же духовную эволюцию, как и страдальцы из ракового корпуса. В этом – сила искусства, неизмеримо расширяющего наш ограниченный жизненный опыт. Автор заставляет и нас задуматься, пока не поздно, над вечными вопросами бытия. От чисто физиологического сопереживания поднимаемся мы к глубоким философским размышлениям.

«...Повесть – не только о больнице, – говорит Солженицын, – потому что при художественном подходе всякое частное явление становится, если пользоваться математическим сравнением, "связкой плоскостей": множество жизненных плоскостей неожиданно пересекаются в избранной точке...».

Какова же избранная автором точка? В пространстве – это больничная палата. В сфере духовной – душа человека, завершающего свой жизненный путь. «Душевное противостояние смерти» (по определению самого Солженицына) и составляет главный нерв всего произведения.

Но возникает и такой вопрос: чем определяется выбор точки, в которой пересекаются разные плоскости? Писатель отвечает: «Эту точку выбираешь по пристрастию, по биографии, по лучшему знанию и т.д. Мне подсказала эту точку – раковую палату – моя болезнь».

Отрывок из книги М. Шнеерсон «Александр Солженицын. Очерки творчества».

Александр Солженицын

Раковый корпус


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Вообще не рак

Раковый корпус носил и номер тринадцать. Павел Николаевич Русанов никогда не был и не мог быть суеверен, но что-то опустилось в нём, когда в направлении ему написали: „тринадцатый корпус“. Вот уж ума не хватило назвать тринадцатым какой-нибудь протечный или кишечный.

Однако во всей республике сейчас не могли ему помочь нигде, кроме этой клиники.

Но ведь у меня - не рак, доктор? У меня ведь - не рак? - с надеждой спрашивал Павел Николаевич, слегка потрагивая на правой стороне шеи свою злую опухоль, растущую почти по дням, а снаружи все так же обтянутую безобидной белой кожей.

Да нет же, нет, конечно, - в десятый раз успокоила его доктор Донцова, размашистым почерком исписывая страницы в истории болезни. Когда она писала, она надевала очки - скруглённые четырёхугольные, как только прекращала писать - снимала их. Она была уже немолода, и вид у неё был бледный, очень усталый.

Это было ещё на амбулаторном приёме, несколько дней назад. Назначенные в раковый даже на амбулаторный приём, больные уже не спали ночь. А Павлу Николаевичу Донцова определила лечь и как можно быстрей.

Не сама только болезнь, не предусмотренная, не подготовленная, налетевшая как шквал за две недели на беспечного счастливого человека, - но не меньше болезни угнетало теперь Павла Николаевича то, что приходилось ложиться в эту клинику на общих основаниях, как он лечился уже не помнил когда. Стали звонить - Евгению Семёновичу, и Шендяпину, и Ульмасбаеву, а те в свою очередь звонили, выясняли возможности, и нет ли в этой клинике спецпалаты или нельзя хоть временно организовать маленькую комнату как спецпалату. Но по здешней тесноте не вышло ничего.

И единственное, о чём удалось договориться через главного врача - что можно будет миновать приёмный покой, общую баню и переодевалку.

И на их голубеньком „москвичике“ Юра подвёз отца и мать к самым ступенькам Тринадцатого корпуса.

Несмотря на морозец, две женщины в застиранных бумазейных халатах стояли на открытом каменном крыльце - ёжились, а стояли.

Начиная с этих неопрятных халатов всё было здесь для Павла Николаевича неприятно: слишком истёртый ногами цементный пол крыльца; тусклые ручки двери, захватанные руками больных; вестибюль ожидающих с облезлой краской пола, высокой оливковой панелью стен (оливковый цвет так и казался грязным) и большими рейчатыми скамьями, на которых не помещались и сидели на полу приехавшие издалека больные - узбеки в стёганых ватных халатах, старые узбечки в белых платках, а молодые - в лиловых, красно-зелёных, и все в сапогах и в галошах. Один русский парень лежал, занимая целую скамейку, в расстёгнутом, до полу свешенном пальто, сам истощавший, а с животом опухшим и непрерывно кричал от боли. И эти его вопли оглушили Павла Николаевича и так задели, будто парень кричал не о себе, а о нём.

Павел Николаевич побледнел до губ, остановился и прошептал:

Капа! Я здесь умру. Не надо. Вернёмся.

Капитолина Матвеевна взяла его за руку твёрдо и сжала:

Пашенька! Куда же мы вернёмся?.. И что дальше?

Ну, может быть, с Москвой ещё как-нибудь устроится…

Капитолина Матвеевна обратилась к мужу всей своей широкой головой, ещё уширенной пышными медными стрижеными кудрями:

Пашенька! Москва - это, может быть, ещё две недели, может быть не удастся. Как можно ждать? Ведь каждое утро она больше!

Жена крепко сжимала его у кисти, передавая бодрость. В делах гражданских и служебных Павел Николаевич был неуклонен и сам, - тем приятней и спокойней было ему в делах семейных всегда полагаться на жену: всё важное она решала быстро и верно.

А парень на скамейке раздирался-кричал!

Может, врачи домой согласятся… Заплатим… - неуверенно отпирался Павел Николаевич.

Пасик! - внушала жена, страдая вместе с мужем, - ты знаешь, я сама первая всегда за это: позвать человека и заплатить. Но мы же выяснили: эти врачи не ходят, денег не берут. И у них аппаратура. Нельзя…

Павел Николаевич и сам понимал, что нельзя. Это он говорил только на всякий случай.

По уговору с главврачом онкологического диспансера их должна была ожидать старшая сестра в два часа дня вот здесь, у низа лестницы, по которой сейчас осторожно спускался больной на костылях. Но, конечно, старшей сестры на месте не было, и каморка её под лестницей была на замочке.

Ни с кем нельзя договориться! - вспыхнула Капитолина Матвеевна. - За что им только зарплату платят!

Как была, объятая по плечам двумя чернобурками, Капитолина Матвеевна пошла по коридору, где написано было: „В верхней одежде вход воспрещён“.

Павел Николаевич остался стоять в вестибюле. Боязливо, лёгким наклоном головы направо, он ощупывал свою опухоль между ключицей и челюстью. Такое было впечатление, что за полчаса - с тех пор, как он дома в последний раз посмотрел на неё в зеркало, окутывая кашне, - за эти полчаса она будто ещё выросла. Павел Николаевич ощущал слабость и хотел бы сесть. Но скамьи казались грязными и ещё надо было просить подвинуться какую-то бабу в платке с сальным мешком на полу между ног. Даже издали как бы не достигал до Павла Николаевича смрадный запах от этого мешка.

И когда только научится наше население ездить с чистыми аккуратными чемоданами! (Впрочем, теперь, при опухоли, это уже было всё равно.)

Страдая от криков того парня и от всего, что видели глаза, и от всего, что входило через нос, Русанов стоял, чуть прислонясь к выступу стены. Снаружи вошёл какой-то мужик, перед собой неся поллитровую банку с наклейкой, почти полную жёлтой жидкостью. Банку он нёс не пряча, а гордо приподняв, как кружку с пивом, выстоянную в очереди. Перед самым Павлом Николаевичем, чуть не протягивая ему эту банку, мужик остановился, хотел спросить, но посмотрел на котиковую шапку и отвернулся, ища дальше, к больному на костылях:

Милай! Куда это несть, а?

Безногий показал ему на дверь лаборатории.

Павла Николаевича просто тошнило.

Раскрылась опять наружная дверь - и в одном белом халате вошла сестра, не миловидная, слишком долголицая. Она сразу заметила Павла Николаевича и догадалась, и подошла к нему.

Простите, - сказала она через запышку, румяная до цвета накрашенных губ, так спешила. - Простите пожалуйста! Вы давно меня ждёте? Там лекарства привезли, я принимаю.

Павел Николаевич хотел ответить едко, но сдержался. Уж он рад был, что ожидание кончилось. Подошёл, неся чемодан и сумку с продуктами, Юра - в одном костюме, без шапки, как правил машиной - очень спокойный, с покачивающимся высоким светлым чубом.

Пойдёмте! - вела старшая сестра к своей кладовке под лестницей. - Я знаю, Низамутдин Бахрамович мне говорил, вы будете в своём белье и привезли свою пижаму, только ещё не ношенную, правда?

Из магазина.

Это обязательно, иначе ведь нужна дезинфекция, вы понимаете? Вот здесь вы переоденетесь.

Она отворила фанерную дверь и зажгла свет. В каморке со скошенным потолком не было окна, а висело много графиков цветными карандашами.

Юра молча занёс туда чемодан, вышел, а Павел Николаевич вошёл переодеваться. Старшая сестра рванулась куда-то ещё за это время сходить, но тут подошла Капитолина Матвеевна:

Девушка, вы что, так торопитесь?

Да н-немножко…

Как вас зовут?

Странное какое имя. Вы не русская?

Вы нас ждать заставили.

Простите пожалуйста. Я сейчас там принимаю…

Так вот слушайте, Мита, я хочу, чтоб вы знали. Мой муж… заслуженный человек, очень ценный работник. Его зовут Павел Николаевич.

Павел Николаевич, хорошо, я запомню.

Понимаете, он и вообще привык к уходу, а сейчас у него такая серьёзная болезнь. Нельзя ли около него устроить дежурство постоянной сестры?

Озабоченное неспокойное лицо Миты ещё озаботилось. Она покачала головой:

У нас кроме операционных на шестьдесят человек три дежурных сестры днём. А ночью две.

Ну вот, видите! Тут умирать будешь, кричать - не подойдут.

Почему вы так думаете? Ко всем подходят.

Ко „всем“!.. Если она говорила „ко всем“, то что ей объяснять?

К тому ж ваши сёстры меняются?

Да, по двенадцать часов.

Ужасно это обезличенное лечение!.. Я бы сама с дочерью сидела посменно! Я бы постоянную сиделку за свой счёт пригласила, мне говорят - и это нельзя…?

Я думаю, это невозможно. Так никто ещё не делал. Да там в палате и стула негде поставить.

Боже мой, воображаю, что это за палата! Ещё надо посмотреть эту палату! Сколько ж там коек?

А. И. Солженицын
Раковый корпус
Всех собрал этот страшный корпус – тринадцатый, раковый. Гонимых и гонителей, молчаливых и бодрых, работяг и стяжателей – всех собрал и обезличил, все они теперь только тяжелобольные, вырванные из привычной обстановки, отвергнутые и отвергнувшие все привычное и родное. Нет у них теперь ни дома другого, ни жизни другой. Они приходят сюда с болью, с сомнением – рак или нет, жить или умирать? Впрочем, о смерти не думает никто, ее нет. Ефрем, с забинтованной шеей, ходит и нудит “Сикиверное наше дело”, но и он не думает о смерти, несмотря на то что бинты поднимаются все выше и выше, а врачи все больше отмалчиваются, – не хочет он поверить в смерть и не верит. Он старожил, в первый раз отпустила его болезнь и сейчас отпустит. Русанов Николай Павлович – ответственный работник, мечтающий о заслуженной персональной пенсии. Сюда попал случайно, если уж и надо в больницу, то не в эту, где такие варварские условия (ни тебе отдельной палаты, ни специалистов и ухода, подобающего его положению). Да и народец подобрался в палате, один Оглоед чего стоит – ссыльный, грубиян и симулянт.
А Костоглотов (Оглоедом его все тот же проницательный Русанов назвал) и сам уже себя больным не считает. Двенадцать дней назад приполз он в клинику не больным – умирающим, а сейчас ему даже сны снятся какие-то “расплывчато-приятные”, и в гости горазд сходить – явный признак выздоровления. Так ведь иначе не могло и быть, столько уже перенес: воевал, потом сидел, института не кончил (а теперь – тридцать четыре, поздно), в офицеры не взяли, сослан навечно, да еще вот – рак. Более упрямого, въедливого пациента не найти: болеет профессионально (книгу патанатомии проштудировал), на всякий вопрос добивается ответа от специалистов, нашел врача Масленникова, который чудо-лекарством – чагой лечит. И уже готов сам отправиться на поиски, лечиться, как всякая живая тварь лечится, да нельзя ему в Россию, где растут удивительные деревья – березы…
Замечательный способ выздоровления с помощью чая из чаги (березового гриба) оживил и заинтересовал всех раковых больных, уставших, разуверившихся. Но не такой человек Костоглотов Олег, чтобы все свои секреты раскрывать этим свободным., но не наученным “мудрости жизненных жертв”, не умеющим скинуть все ненужное, лишнее и лечиться…
Веривший во все народные лекарства (тут и чага, и иссык-кульский корень – аконитум), Олег Костоглотов с большой настороженностью относится ко всякому “научному” вмешательству в свой организм, чем немало досаждает лечащим врачам Вере Корнильевне Гангарт и Людмиле Афанасьевне Донцовой. С последней Оглоед все порывается на откровенный разговор, но Людмила Афанасьевна, “уступая в малом” (отменяя один сеанс лучевой терапии), с врачебной хитростью тут же прописывает “небольшой” укол синэстрола, лекарства, убивающего, как выяснил позднее Олег, ту единственную радость в жизни, что осталась ему, прошедшему через четырнадцать лет лишений, которую испытывал он всякий раз при встрече с Вегой (Верой Гангарт). Имеет ли врач право излечить пациента любой ценой? Должен ли больной и хочет ли выжить любой ценой? Не может Олег Костоглотов обсудить это с Верой Гангарт при всем своем желании. Слепая вера Веги в науку наталкивается на уверенность Олега в силы природы, человека, в свои силы. И оба они идут на уступки: Вера Корнильевна просит, и Олег выливает настой корня, соглашается на переливание крови, на укол, уничтожающий, казалось бы, последнюю радость, доступную Олегу на земле. Радость любить и быть любимым.
А Вега принимает эту жертву: самоотречение настолько в природе Веры Гангарт, что она и представить себе не может иной жизни. Пройдя через четырнадцать пустынь одиночества во имя своей единственной любви, начавшейся совсем рано и трагически оборвавшейся, пройдя через четырнадцать лет безумия ради мальчика, называвшего ее Вегой и погибшего на войне, она только сейчас полностью уверилась в своей правоте, именно сегодня новый, законченный смысл приобрела ее многолетняя верность. Теперь, когда встречен человек, вынесший, как и она, на своих плечах годы лишений и одиночества, как и она, не согнувшийся под этой тяжестью и потому такой близкий, родной, понимающий и понятный, – стоит жить ради такой встречи!
Многое должен пережить и передумать человек, прежде чем придет к такому пониманию жизни, не каждому это дано. Вот и Зоенька, пчелка-Зоенька, как ни нравится ей Костоглотов, не будет даже местом своим медсестры жертвовать, а уж себя и подавно постарается уберечь от человека, с которым можно тайком от всех целоваться в коридорном тупике, но нельзя создать настоящее семейное счастье (с детьми, вышиванием мулине, подушечками и еще многими и многими доступными другим радостями). Одинакового роста с Верой Корнильевной, Зоя гораздо плотней, потому и кажется крупнее, осанистее. Да и в отношениях их с Олегом нет той хрупкости-недосказанности, которая царит между Костоглотовым и Гангарт. Как будущий врач Зоя (студентка мединститута) прекрасно понимает “обреченность” больного Костоглотова. Именно она раскрывает ему глаза на тайну нового укола, прописанного Донцовой. И снова, как пульсация вен, – да стоит ли жить после такого? Стоит ли?..
А Людмила Афанасьевна и сама уже не убеждена в безупречности научного подхода. Когда-то, лет пятнадцать – двадцать назад, спасшая столько жизней лучевая терапия казалась методом универсальным, просто находкой для врачей-онкологов. И только теперь, последние два года, стали появляться больные, бывшие пациенты онкологических клиник, с явными изменениями на тех местах, где были применены особенно сильные дозы облучения. И вот уже Людмиле Афанасьевне приходится писать доклад на тему “Лучевая болезнь” и перебирать в памяти случаи возврата “лучевиков”. Да и ее собственная боль в области желудка, симптом, знакомый ей как диагносту-онкологу, вдруг пошатнула прежнюю уверенность, решительность и властность. Можно ли ставить вопрос о праве врача лечить? Нет, здесь явно Костоглотов не прав, но и это мало успокаивает Людмилу Афанасьевну. Угнетенность – вот то состояние, в котором находится врач Донцова, вот что действительно начинает сближать ее, такую недосягаемую прежде, с ее пациентами. “Я сделала, что могла. Но я ранена и падаю тоже”.
Уже спала опухоль у Русанова, но ни радости, ни облегчения не приносит ему это известие. Слишком о многом заставила задуматься его болезнь, заставила остановиться и осмотреться. Нет, он не сомневается в правильности прожитой жизни, но ведь другие-то могут не понять, не простить (ни анонимок, ни сигналов, посылать которые он просто был обязан по долгу службы, по долгу честного гражданина, наконец). Да не столько его волновали другие (например, Костоглотов, да что он вообще в жизни-то смыслит: Оглоед, одно слово!), сколько собственные дети: как им все объяснить? Одна надежда на дочь Авиету: та правильная, гордость отца, умница. Тяжелее всего с сыном Юркой: слишком уж он доверчивый и наивный, бесхребетный. Жаль его, как жить-то такому бесхарактерному. Очень напоминает это Русанову один из разговоров в палате, еще в начале лечения. Главным оратором был Ефрем: перестав зудеть, он долго читал какую-то книжечку, подсунутую ему Костоглотовым, долго думал, молчал, а потом и выдал: “Чем жив человек?” Довольствием, специальностью, родиной (родными местами), воздухом, хлебом, водой – много разных предположений посыпалось. И только Николай Павлович уверенно отчеканил: “Люди живут идейностью и общественным благом”. Мораль же книги, написанной Львом Толстым, оказалась совсем “не наша”. Лю-бо-вью… За километр несет слюнтяйством! Ефрем задумался, затосковал, так и ушел из палаты, не проронив больше ни слова. Не так очевидна показалась ему неправота писателя, имя которого он раньше-то и не слыхивал. Выписали Ефрема, а через день вернули его с вокзала обратно, под простыню. И совсем тоскливо стало всем, продолжающим жить.
Вот уж кто не собирается поддаваться своей болезни, своему горю, своему страху – так это Демка, впитывающий все, о чем бы ни говорилось в палате. Много пережил он за свои шестнадцать лет: отец бросил мать (и Демка его не обвиняет, потому как она “скурвилась”), матери стало совсем не до сына, а он, несмотря ни на что, пытался выжить, выучиться, встать на ноги. Единственная радость осталась сироте – футбол. За нее он и пострадал: удар по ноге – и рак. За что? Почему? Мальчик со слишком уж взрослым лицом, тяжелым взглядом, не талант (по мнению Вадима, соседа по палате), однако очень старательный, вдумчивый. Он читает (много и бестолково), занимается (и так слишком много пропущено), мечтает поступить в институт, чтобы создавать литературу (потому что правду любит, его “общественная жизнь очень разжигает”). Все для него впервые: и рассуждения о смысле жизни, и новый необычный взгляд на религию (тети Стефы, которой и поплакаться не стыдно), и первая горькая любовь (и та – больничная, безысходная). Но так сильно в нем желание жить, что и отнятая нога кажется выходом удачным: больше времени на учебу (не надо на танцы бегать), пособие по инвалидности будешь получать (на хлеб хватит, а без сахара обойдется), а главное – жив!
А любовь Демкина, Асенька, поразила его безупречным знанием всей жизни. Как будто только с катка, или с танцплощадки, или из кино заскочила эта девчонка на пять минут в клинику, просто провериться, да здесь, за стенами ракового, и осталась вся ее убежденность. Кому она теперь такая, одногрудая, нужна будет, из всего ее жизненного опыта только и выходило: незачем теперь жить! Демка-то, может быть, и сказал зачем: что-то надумал он за долгое лечение-учение (жизненное учение, как Костоглотов наставлял, – единственно верное учение), да не складывается это в слова.
И остаются позади все купальники Асенькины ненадеванные и некупленные, все анкеты Русанова непроверенные и недописанные, все стройки Ефремовы незавершенные. Опрокинулся весь “порядок мировых вещей”. Первое сживание с болезнью раздавило Донцову, как лягушку. Уже не узнает доктор Орещенков своей любимой ученицы, смотрит и смотрит на ее растерянность, понимая, как современный человек беспомощен перед ликом смерти. Сам Дормидонт Тихонович за годы врачебной практики (и клинической, и консультативной, и частной практики), за долгие годы потерь, а в особенности после смерти его жены, как будто понял что-то свое, иное в этой жизни. И проявилось это иное прежде всего в глазах доктора, главном “инструменте” общения с больными и учениками. Во взгляде его, и по сей день внимательно-твердом, заметен отблеск какой-то отреченности. Ничего не хочет старик, только медной дощечки на двери и звонка, доступного любому прохожему. От Людочки же он ожидал большей стойкости и выдержки.
Всегда собранный Вадим Зацырко, всю свою жизнь боявшийся хотя бы минуту провести в бездействии, месяц лежит в палате ракового корпуса. Месяц – и он уже не убежден в необходимости совершить подвиг, достойный его таланта, оставить людям после себя новый метод поиска руд и умереть героем (двадцать семь лет – лермонтовский возраст!).
Всеобщее уныние, царившее в палате, не нарушается даже пестротой смены пациентов: спускается в хирургическую Демка и в палате появляются двое новичков. Первый занял Демкину койку – в углу, у двери. Филин – окрестил его Павел Николаевич, гордый сам своей проницательностью. И правда, этот больной похож на старую, мудрую птицу. Очень сутулый, с лицом изношенным, с выпуклыми отечными глазами – “палатный молчальник”; жизнь, кажется, научила его только одному: сидеть и тихо выслушивать все, что говорилось в его присутствии. Библиотекарь, закончивший когда-то сельхозакадемию, большевик с семнадцатого года, участник гражданской войны, отрекшийся от жизни человек – вот кто такой этот одинокий старик. Без друзей, жена умерла, дети забыли, еще более одиноким его сделала болезнь – отверженный, отстаивающий идею нравственного социализма в споре с Костоглотовым, презирающий себя и жизнь, проведенную в молчании. Все это узнает любивший слушать и слышать Костоглотов одним солнечным весенним днем… Что-то неожиданное, радостное теснит грудь Олегу Костоглотову. Началось это накануне выписки, радовали мысли о Веге, радовало предстоящее “освобождение” из клиники, радовали новые неожиданные известия из газет, радовала и сама природа, прорвавшаяся, наконец, яркими солнечными деньками, зазеленевшая первой несмелой зеленью. Радовало возвращение в вечную ссылку, в милый родной Уш-Терек. Туда, где живет семья Кадминых, самых счастливых людей из всех, кого встречал он за свою жизнь. В его кармане две бумажки с адресами Зои и Веги, но непереносимо велико для него, много пережившего и от многого отказавшегося, было бы такое простое, такое земное счастье. Ведь есть уже необыкновенно-нежный цветущий урюк в одном из двориков покидаемого города, есть весеннее розовое утро, гордый козел, антилопа нильгау и прекрасная далекая звезда Вега… Чем люди живы.



  1. Всех собрал этот страшный корпус – тринадцатый, раковый. Гонимых и гонителей, молчаливых и бодрых, работяг и стяжателей – всех собрал и обезличил, все они теперь...
  2. В России всегда были люди, которые не могли молчать тогда, когда молчание было единственным способом выжить. Одним из таких людей стал Александр Исаевич Солженицын. Российский...
  3. К Творчеству великого гения, лауреата Нобелевской премии, че­ловека, о котором так много сказано, страшно прикасаться, но я не могу не написать о его повести “Раковый...
  4. “Человек умирает от опухоли – как же может жить страна, проращенная лагерями и ссылками?” Солженицын Творчество выдающегося русского писателя Александра Исаевича Солженицына давно уже признано...
  5. Книга Бориса Полевого “Повесть о настоящем человеке” была написана в 1946 году. Прототипом главного героя произведения стал реальный исторический персонаж – герой СССР, летчик Алексей...
  6. Часть 1 На Гороховой улице в одном из больших домов живет Илья Ильич Обломов. “Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной...
  7. Однажды весною, в Москве, в час небывало жаркого заката на Патриарших прудах появились два гражданина – Михаил Александрович Берлиоз, председатель правления одной из крупных литературных...
  8. Если жизнь тебя обманет, Не печалься, не сердись! В день уныния смирись: День веселья, верь, настанет. Сердце в будущем живет; Настоящее уныло: Все мгновенно, все...
  9. Александр Дюма Граф Монте-Кристо 27 февраля 1815 г. в Марсель из очередного плавания возвращается трехмачтовый корабль “Фараон”. Капитану Леклеру не суждено было ступить на родную...
  10. Глава 1 В губернский город NN приезжает некий господин, остановившийся в гостинице и “с чрезвычайно тонкостью” принявшийся расспрашивать прислугу о здешних чиновниках и помещиках. Любопытный...
  11. А. К. Толстой Царь Борис В день Борисова венчания на престол бояре исчисляют плоды его правления: и пресеченный мор, и завершенные войны, и урожаи. Они...
  12. В. О. Пелевин Чапаев и Пустота Одна из фундаментальных вещей Пелевина построена вокруг одного из самых фундаментальных психологических образов, вокруг архетипа квадрицы. В одной палате...
  13. Часть первая Источником сюжета явились несколько анонимных пьес и летописи Холиншеда, с которыми, однако, Шекспир обошелся весьма вольно. Пьесы о царствовании Генриха IV составляют как...

Солженицын А.И., Раковый корпус.
Всех собрал этот страшный корпус - тринадцатый, раковый. Гонимых и гонителей, молчаливых и бодрых, работяг и стяжателей - всех собрал и обезличил, все они теперь только тяжелобольные, вырванные из привычной обстановки, отвергнутые и отвергнувшие все привычное и родное. Нет у них теперь ни дома другого, ни жизни другой. Они приходят сюда с болью, с сомнением - рак или нет, жить или умирать? Впрочем, о смерти не думает никто, её нет. Ефрем, с забинтованной шеей, ходит и нудит "Сикиверное наше дело", но и он не думает о смерти, несмотря на то что бинты поднимаются все выше и выше, а врачи все больше отмалчиваются, - не хочет он поверить в смерть и не верит. Он старожил, в первый раз отпустила его болезнь и сейчас отпустит. Русанов Николай Павлович - ответственный работник, мечтающий о заслуженной персональной пенсии. Сюда попал случайно, если уж и надо в больницу, то не в эту, где такие варварские условия (ни тебе отдельной палаты, ни специалистов и ухода, подобающего его положению). Да и народец подобрался в палате, один Оглоед чего стоит - ссыльный, грубиян и симулянт.
А Костоглотов (Оглоедом его все тот же проницательный Русанов назвал) и сам уже себя больным не считает. Двенадцать дней назад приполз он в клинику не больным - умирающим, а сейчас ему даже сны снятся какие-то "расплывчато-приятные", и в гости горазд сходить - явный признак выздоровления. Так ведь иначе не могло и быть, столько уже перенес: воевал, потом сидел, института не кончил (а теперь - тридцать четыре, поздно), в офицеры не взяли, сослан навечно, да еще вот - рак. Более упрямого, въедливого пациента не найти: болеет профессионально (книгу патанатомии проштудировал), на всякий вопрос добивается ответа от специалистов, нашел врача Масленникова, который чудо-лекарством - чагой лечит. И уже готов сам отправиться на поиски, лечиться, как всякая живая тварь лечится, да нельзя ему в Россию, где растут удивительные деревья - березы...
Замечательный способ выздоровления с помощью чая из чаги (березового гриба) оживил и заинтересовал всех раковых больных, уставших, разуверившихся. Но не такой человек Костоглотов Олег, чтобы все свои секреты раскрывать этим свободным., но не наученным "мудрости жизненных жертв", не умеющим скинуть все ненужное, лишнее и лечиться...
Веривший во все народные лекарства (тут и чага, и иссык-кульский корень - аконитум), Олег Костоглотов с большой настороженностью относится ко всякому "научному" вмешательству в свой организм, чем немало досаждает лечащим врачам Вере Корнильевне Гангарт и Людмиле Афанасьевне Донцовой. С последней Оглоед все порывается на откровенный разговор, но Людмила Афанасьевна, "уступая в малом" (отменяя один сеанс лучевой терапии), с врачебной хитростью тут же прописывает "небольшой" укол синэстрола, лекарства, убивающего, как выяснил позднее Олег, ту единственную радость в жизни, что осталась ему, прошедшему через четырнадцать лет лишений, которую испытывал он всякий раз при встрече с Вегой (Верой Гангарт). Имеет ли врач право излечить пациента любой ценой? Должен ли больной и хочет ли выжить любой ценой? Не может Олег Костоглотов обсудить это с Верой Гангарт при всем своем желании. Слепая вера Веги в науку наталкивается на уверенность Олега в силы природы, человека, в свои силы. И оба они идут на уступки: Вера Корнильевна просит, и Олег выливает настой корня, соглашается на переливание крови, на укол, уничтожающий, казалось бы, последнюю радость, доступную Олегу на земле. Радость любить и быть любимым.
А Вега принимает эту жертву: самоотречение настолько в природе Веры Гангарт, что она и представить себе не может иной жизни. Пройдя через четырнадцать пустынь одиночества во имя своей единственной любви, начавшейся совсем рано и трагически оборвавшейся, пройдя через четырнадцать лет безумия ради мальчика, называвшего её Вегой и погибшего на войне, она только сейчас полностью уверилась в своей правоте, именно сегодня новый, законченный смысл приобрела её многолетняя верность. Теперь, когда встречен человек, вынесший, как и она, на своих плечах годы лишений и одиночества, как и она, не согнувшийся под этой тяжестью и потому такой близкий, родной, понимающий и понятный, - стоит жить ради такой встречи!
Многое должен пережить и передумать человек, прежде чем придет к такому пониманию жизни, не каждому это дано. Вот и Зоенька, пчелка-Зоенька, как ни нравится ей Костоглотов, не будет даже местом своим медсестры жертвовать, а уж себя и подавно постарается уберечь от человека, с которым можно тайком от всех целоваться в коридорном тупике, но нельзя создать настоящее семейное счастье (с детьми, вышиванием мулине, подушечками и еще многими и многими доступными другим радостями). Одинакового роста с Верой Корнильевной, Зоя гораздо плотней, потому и кажется крупнее, осанистее. Да и в отношениях их с Олегом нет той хрупкости-недосказанности, которая царит между Костоглотовым и Гангарт. Как будущий врач Зоя (студентка мединститута) прекрасно понимает "обреченность" больного Костоглотова. Именно она раскрывает ему глаза на тайну нового укола, прописанного Донцовой. И снова, как пульсация вен, - да стоит ли жить после такого? Стоит ли?..
А Людмила Афанасьевна и сама уже не убеждена в безупречности научного подхода. Когда-то, лет пятнадцать - двадцать назад, спасшая столько жизней лучевая терапия казалась методом универсальным, просто находкой для врачей-онкологов. И только теперь, последние два года, стали появляться больные, бывшие пациенты онкологических клиник, с явными изменениями на тех местах, где были применены особенно сильные дозы облучения. И вот уже Людмиле Афанасьевне приходится писать доклад на тему "Лучевая болезнь" и перебирать в памяти случаи возврата "лучевиков". Да и её собственная боль в области желудка, симптом, знакомый ей как диагносту-онкологу, вдруг пошатнула прежнюю уверенность, решительность и властность. Можно ли ставить вопрос о праве врача лечить? Нет, здесь явно Костоглотов не прав, но и это мало успокаивает Людмилу Афанасьевну. Угнетенность - вот то состояние, в котором находится врач Донцова, вот что действительно начинает сближать её, такую недосягаемую прежде, с её пациентами. "Я сделала, что могла. Но я ранена и падаю тоже".
Уже спала опухоль у Русанова, но ни радости, ни облегчения не приносит ему это известие. Слишком о многом заставила задуматься его болезнь, заставила остановиться и осмотреться. Нет, он не сомневается в правильности прожитой жизни, но ведь другие-то могут не понять, не простить (ни анонимок, ни сигналов, посылать которые он просто был обязан по долгу службы, по долгу честного гражданина, наконец). Да не столько его волновали другие (например, Костоглотов, да что он вообще в жизни-то смыслит: Оглоед, одно слово!), сколько собственные дети: как им все объяснить? Одна надежда на дочь Авиету: та правильная, гордость отца, умница. Тяжелее всего с сыном Юркой: слишком уж он доверчивый и наивный, бесхребетный. Жаль его, как жить-то такому бесхарактерному. Очень напоминает это Русанову один из разговоров в палате, еще в начале лечения. Главным оратором был Ефрем: перестав зудеть, он долго читал какую-то книжечку, подсунутую ему Костоглотовым, долго думал, молчал, а потом и выдал: "Чем жив человек?" Довольствием, специальностью, родиной (родными местами), воздухом, хлебом, водой - много разных предположений посыпалось. И только Николай Павлович уверенно отчеканил: "Люди живут идейностью и общественным благом". Мораль же книги, написанной Львом Толстым, оказалась совсем "не наша". Лю-бо-вью... За километр несет слюнтяйством! Ефрем задумался, затосковал, так и ушел из палаты, не проронив больше ни слова. Не так очевидна показалась ему неправота писателя, имя которого он раньше-то и не слыхивал. Выписали Ефрема, а через день вернули его с вокзала обратно, под простыню. И совсем тоскливо стало всем, продолжающим жить.
Вот уж кто не собирается поддаваться своей болезни, своему горю, своему страху - так это Демка, впитывающий все, о чем бы ни говорилось в палате. Много пережил он за свои шестнадцать лет: отец бросил мать (и Демка его не обвиняет, потому как она "скурвилась"), матери стало совсем не до сына, а он, несмотря ни на что, пытался выжить, выучиться, встать на ноги. Единственная радость осталась сироте - футбол. За нее он и пострадал: удар по ноге - и рак. За что? Почему? Мальчик со слишком уж взрослым лицом, тяжелым взглядом, не талант (по мнению Вадима, соседа по палате), однако очень старательный, вдумчивый. Он читает (много и бестолково), занимается (и так слишком много пропущено), мечтает поступить в институт, чтобы создавать литературу (потому что правду любит, его "общественная жизнь очень разжигает"). Все для него впервые: и рассуждения о смысле жизни, и новый необычный взгляд на религию (тети Стефы, которой и поплакаться не стыдно), и первая горькая любовь (и та - больничная, безысходная). Но так сильно в нем желание жить, что и отнятая нога кажется выходом удачным: больше времени на учебу (не надо на танцы бегать), пособие по инвалидности будешь получать (на хлеб хватит, а без сахара обойдется), а главное - жив!
А любовь Демкина, Асенька, поразила его безупречным знанием всей жизни. Как будто только с катка, или с танцплощадки, или из кино заскочила эта девчонка на пять минут в клинику, просто провериться, да здесь, за стенами ракового, и осталась вся её убежденность. Кому она теперь такая, одногрудая, нужна будет, из всего её жизненного опыта только и выходило: незачем теперь жить! Демка-то, может быть, и сказал зачем: что-то надумал он за долгое лечение-учение (жизненное учение, как Костоглотов наставлял, - единственно верное учение), да не складывается это в слова.
И остаются позади все купальники Асенькины ненадеванные и некупленные, все анкеты Русанова непроверенные и недописанные, все стройки Ефремовы незавершенные. Опрокинулся весь "порядок мировых вещей". Первое сживание с болезнью раздавило Донцову, как лягушку. Уже не узнает доктор Орещенков своей любимой ученицы, смотрит и смотрит на её растерянность, понимая, как современный человек беспомощен перед ликом смерти. Сам Дормидонт Тихонович за годы врачебной практики (и клинической, и консультативной, и частной практики), за долгие годы потерь, а в особенности после смерти его жены, как будто понял что-то свое, иное в этой жизни. И проявилось это иное прежде всего в глазах доктора, главном "инструменте" общения с больными и учениками. Во взгляде его, и по сей день внимательно-твердом, заметен отблеск какой-то отреченности. Ничего не хочет старик, только медной дощечки на двери и звонка, доступного любому прохожему. От Людочки же он ожидал большей стойкости и выдержки.
Всегда собранный Вадим Зацырко, всю свою жизнь боявшийся хотя бы минуту провести в бездействии, месяц лежит в палате ракового корпуса. Месяц - и он уже не убежден в необходимости совершить подвиг, достойный его таланта, оставить людям после себя новый метод поиска руд и умереть героем (двадцать семь лет - лермонтовский возраст!).
Всеобщее уныние, царившее в палате, не нарушается даже пестротой смены пациентов: спускается в хирургическую Демка и в палате появляются двое новичков. Первый занял Демкину койку - в углу, у двери. Филин - окрестил его Павел Николаевич, гордый сам своей проницательностью. И правда, этот больной похож на старую, мудрую птицу. Очень сутулый, с лицом изношенным, с выпуклыми отечными глазами - "палатный молчальник"; жизнь, кажется, научила его только одному: сидеть и тихо выслушивать все, что говорилось в его присутствии. Библиотекарь, закончивший когда-то сельхозакадемию, большевик с семнадцатого года, участник гражданской войны, отрекшийся от жизни человек - вот кто такой этот одинокий старик. Без друзей, жена умерла, дети забыли, еще более одиноким его сделала болезнь - отверженный, отстаивающий идею нравственного социализма в споре с Костоглотовым, презирающий себя и жизнь, проведенную в молчании. Все это узнает любивший слушать и слышать Костоглотов одним солнечным весенним днем... Что-то неожиданное, радостное теснит грудь Олегу Костоглотову. Началось это накануне выписки, радовали мысли о Веге, радовало предстоящее "освобождение" из клиники, радовали новые неожиданные известия из газет, радовала и сама природа, прорвавшаяся, наконец, яркими солнечными деньками, зазеленевшая первой несмелой зеленью. Радовало возвращение в вечную ссылку, в милый родной Уш-Терек. Туда, где живет семья Кадминых, самых счастливых людей из всех, кого встречал он за свою жизнь. В его кармане две бумажки с адресами Зои и Веги, но непереносимо велико для него, много пережившего и от многого отказавшегося, было бы такое простое, такое земное счастье. Ведь есть уже необыкновенно-нежный цветущий урюк в одном из двориков покидаемого города, есть весеннее розовое утро, гордый козел, антилопа нильгау и прекрасная далекая звезда Вега... Чем люди живы.

Всех собрал этот страшный корпус - тринадцатый, раковый. Гонимых и гонителей, молчаливых и бодрых, работяг и стяжателей - всех собрал и обезличил, все они теперь только тяжелобольные, вырванные из привычной обстановки, отвергнутые и отвергнувшие все привычное и родное. Нет у них теперь ни дома другого, ни жизни другой. Они приходят сюда с болью, с сомнением - рак или нет, жить или умирать? Впрочем, о смерти не думает никто, её нет. Ефрем, с забинтованной шеей, ходит и нудит «Сикиверное наше дело», но и он не думает о смерти, несмотря на то что бинты поднимаются все выше и выше, а врачи все больше отмалчиваются, - не хочет он поверить в смерть и не верит. Он старожил, в первый раз отпустила его болезнь и сейчас отпустит. Русанов Николай Павлович - ответственный работник, мечтающий о заслуженной персональной пенсии. Сюда попал случайно, если уж и надо в больницу, то не в эту, где такие варварские условия (ни тебе отдельной палаты, ни специалистов и ухода, подобающего его положению). Да и народец подобрался в палате, один Оглоед чего стоит - ссыльный, грубиян и симулянт.

А Костоглотов (Оглоедом его все тот же проницательный Русанов назвал) и сам уже себя больным не считает. Двенадцать дней назад приполз он в клинику не больным - умирающим, а сейчас ему даже сны снятся какие-то «расплывчато-приятные», и в гости горазд сходить - явный признак выздоровления. Так ведь иначе не могло и быть, столько уже перенес: воевал, потом сидел, института не кончил (а теперь - тридцать четыре, поздно), в офицеры не взяли, сослан навечно, да еще вот - рак. Более упрямого, въедливого пациента не найти: болеет профессионально (книгу патанатомии проштудировал), на всякий вопрос добивается ответа от специалистов, нашел врача Масленникова, который чудо-лекарством - чагой лечит. И уже готов сам отправиться на поиски, лечиться, как всякая живая тварь лечится, да нельзя ему в Россию, где растут удивительные деревья - березы…

Замечательный способ выздоровления с помощью чая из чаги (березового гриба) оживил и заинтересовал всех раковых больных, уставших, разуверившихся. Но не такой человек Костоглотов Олег, чтобы все свои секреты раскрывать этим свободным., но не наученным «мудрости жизненных жертв», не умеющим скинуть все ненужное, лишнее и лечиться…

Веривший во все народные лекарства (тут и чага, и иссык-кульский корень - аконитум), Олег Костоглотов с большой настороженностью относится ко всякому «научному» вмешательству в свой организм, чем немало досаждает лечащим врачам Вере Корнильевне Гангарт и Людмиле Афанасьевне Донцовой. С последней Оглоед все порывается на откровенный разговор, но Людмила Афанасьевна, «уступая в малом» (отменяя один сеанс лучевой терапии), с врачебной хитростью тут же прописывает «небольшой» укол синэстрола, лекарства, убивающего, как выяснил позднее Олег, ту единственную радость в жизни, что осталась ему, прошедшему через четырнадцать лет лишений, которую испытывал он всякий раз при встрече с Вегой (Верой Гангарт). Имеет ли врач право излечить пациента любой ценой? Должен ли больной и хочет ли выжить любой ценой? Не может Олег Костоглотов обсудить это с Верой Гангарт при всем своем желании. Слепая вера Веги в науку наталкивается на уверенность Олега в силы природы, человека, в свои силы. И оба они идут на уступки: Вера Корнильевна просит, и Олег выливает настой корня, соглашается на переливание крови, на укол, уничтожающий, казалось бы, последнюю радость, доступную Олегу на земле.