Конь с розовой гривой все части. Онлайн чтение книги конь с розовой гривой

План пересказа

1. Пряник «конем» — мечта всех деревенских малышей.
2. Жизнь семьи дяди Левонтия и тети Васени.
3. Дети идут собирать землянику.
4. Драка братьев Левонтьевых.
5. Мальчик и ребятишки Левонтьевы съедают землянику.
6. Игры на Малой речке.
7. Обман. Кража калачей.
8. Ватага ребят идет ловить рыбу.
9. Муки совести.
10. Возвращение бабушки.
11. Мальчик, не желая возвращаться домой, идет к двоюродному брату Кешке.
12. Тетя Феня отводит героя домой и разговаривает с бабушкой.
13. Ночь в кладовке.
14. Возвращение деда. Бабушка прощает внука и дарит ему заветный пряник.

Пересказ

Герой произведения - сирота, он живет с бабушкой и дедом. Мы узнаем, что конь с розовой гривой — необыкновенный пряник, мечта всех деревенских ребятишек. Бабушка героя обещает купить этот пряник, продав землянику, которую мальчику предстоит собрать. Это нехитрое задание становится настоящим испытанием для него, поскольку идти приходится с соседскими ребятами, детьми дяди Левонтия и тети Васени.

Семья дяди Левонтия живет бедно, но ярко. Когда он получает зарплату, не только их, но и всех соседей охватывает какая-то «неспокойность, лихорадка». Тетка Васеня быстро раздает долги, и один день все бесшабашно гуляют, а уже через несколько дней опять приходится занимать. Их отношение к

жизни показано через отношение к дому, в котором «были одни ребятишки и ничего больше». Окна у них кое-как застеклены (их выбивает довольно часто пьяный отец), посередине избы находится «раскорячившаяся» печка. Эти детали подчеркивают, что живет семья дяди Левонтия как придется, не задумываясь.

Герой рассказа, находясь рядом с левонтьевскими ребятишками, попадает под их влияние. Он становится свидетелем драки братьев. Старший недоволен тем, что младшие не столько собирают землянику, сколько едят ее. В результате все собранное съедено. Они задираются, говоря, что рассказчик боится бабушки и жадничает. Желая доказать обратное, мальчик отдает им всю собранную ягоду. Это поворотный момент в его поведении, так как дальше он делает все, как они, становится одним из «левонтьевской орды». Он уже крадет для них калачи, разоряет чужой огород, обманывает: по совету Саньки набивает туесок травой, а сверху присыпает траву земляникой.

Страх наказания, муки совести не дают ему уснуть. Мальчик не рассказывает правды, и бабушка уезжает продавать ягоды. Муки совести становятся все более сильными, уже ничего не радует героя: ни рыбалка, на которую он пошел вместе с левонтьевскими, ни новые способы выйти из положения, предложенные Санькой. Оказывается, что мир и покой в душе — самые лучшие блага на свете. Мальчик, не знающий, как загладить свою вину, по совету деда просит у бабушки прощения. И вдруг перед ним оказывается тот самый пряник, который он и не надеялся уже получить: «Сколько лет с тех пор прошло! Сколько событий минуло! А я все не могу забыть бабушкиного пряника — того дивного коня с розовой гривой».

Мальчик получает подарок, потому что бабушка желает ему добра, любит его, хочет поддержать, видя его душевные страдания. Нельзя научить человека быть добрым, не даря ему свою доброту.

Из цикла «Страницы детства»

Рассказ

Бабушка возвратилась от соседей и сказала мне, что Левонтьевские ребятишки собираются на увал по землянику.

Сходи с ними, - говорила она. - Наберёшь туесок. Я повезу свои ягоды на продажу, твои тоже продам и куплю тебе пряник.

Конём, баба?

Конём, конём.

Пряник конём! Это ж мечта всех деревенских малышей. Он белый-белый, этот конь. А грива у него розовая, хвост розовый, глаза розовые, копыта тоже розовые.

Бабушка никогда не давала мне бегать с куском хлеба. Ешь за столом, иначе будет худо. Но пряник совсем другое дело. Пряник можно положить под рубаху и слышать, бегая, как конь ударяет копытами по голому животу. Холодея от ужаса - потерял! - хвататься за рубаху и со счастьем убеждаться, что тут он, тут, конь-огонь. С таким конём сразу почёту сколько, внимания! Ребята Левонтьевские вокруг тебя и так, и этак ластятся, и в чижа первому бить дают, и из рогатки стрельнуть, чтоб только им позволил потом откусить от коня или лизнуть его.

Когда даёшь Левонтьевским Саньке или Таньке откусывать, надо держать пальцами то место, по которое откусить положено, и держать крепко, иначе Танька или Санька так цапнут; что останется от коня хвост да грива.

Левонтий, сосед наш, работал на бадогах. Бадогами у нас зовут длинные дрова для известковых печей. Левонтий заготавливал лес на бадоги, пилил его, колол и сдавал на известковый завод, что был супротив деревни по другую сторону Енисея.

Один раз в десять дней, а может, и в пятнадцать, я точно не помню, Левонтий получал деньги, и тогда в доме Левонтия, где были одни ребятишки и ничего больше, начинался пир горой.

Какая-то неспокойность, лихорадка, что ли, охватывала тогда не только Левонтьевский дом, но и всех соседей. Ещё рано утром к бабушке забегала Левонтьиха, тётка Василиса, запыхавшаяся, загнанная, с зажатыми в горсти рублями:

Да стой ты, чумовая! - окликала её бабушка. - Сосчитать ведь надо!

Тётка Василиса покорно возвращалась и, пока бабушка считала деньги, перебирала босыми ногами, ровно горячий конь, готовый рвануть, как только приотпустят вожжи.

Бабушка считала обстоятельно и долго, разглаживая каждый рубль. Сколько я помню, больше семи или десяти рублей из «запасу на чёрный день» бабушка никогда Левонтьевым не давала, потому как весь этот «запас», кажется, состоял из десятки. Но и при такой малой сумме заполошная Левонтьиха умудрялась обсчитаться на рубль, а то и на тройку. Бабушка напускалась на Левонтьиху со всей суровостью;

Ты как же с деньгами-то обращаешься, чучело безглазое?! Мне рупь, другому рупь. Это что ж получается?!..

Но Левонтьиха опять делала юбкой вихрь и укатывалась:

Передала ведь!

Бабушка ещё долго поносила Левонтьиху, самого Левонтия, била себя руками по бёдрам, плевалась, а я подсаживался к окну и с тоской глядел на соседский дом.

Стоял он сам собою на просторе, и ничто-то ему не мешало смотреть на свет белыми кое-как застеклёнными окнами - ни забор, ни ворота, ни сенцы, ни наличники, ни ставни.

Весною, поковыряв маленько землю на огороде вокруг дома, Левонтьевские возводили изгородь из жердей, хворостин, старых досок. Но зимой всё это постепенно исчезало в ненасытной утробе русской печи, уныло раскорячившейся посреди избы Левонтия.

Танька Левонтьевская говаривала по этому поводу, шумя беззубым ртом:

Зато как тятька шурунёт нас - бегишь и не запнешша.

Сам Левонтий выходил на улицу в штанах, державшихся на единственной старинной медной пуговице с двумя орлами, и в рубахе навыпуск вовсе без пуговиц. Он садился на истюканный топором чурбак, изображавший крыльцо, и благодушно отвечал на укоры бабушки:

Я, Петровна, слабоду люблю! - и обводил рукой вокруг себя. - Хорошо! Ништо глаз не угнетат!

Левонтий любил меня, жалел. Главная цель моей жизни была прорваться в дом Левонтия после его получки. Сделать это не так-то просто. Бабушка знает все мои повадки наперёд.

Нечего куски выглядывать! - гремит она.

Но если мне удаётся ушмыгнуть из дома и попасть к Левонтьевым, тут уж всё, тут уж для меня праздник!

Выдь отсюда! - строго приказывал пьяненький Левонтий кому-нибудь из своих парнишек. Тот нехотя вылезал из-за стола, Левонтий пояснял детям это действие уже обмякшим голосом: - Он сирота, а вы всё ш таки при родителях! Мать-то ты хоть помнишь ли? - взрёвывал он, жалостно глянув на меня. Я утвердительно кивал головой, и тогда Левонтий со слезой вспоминал: - Бадоги с ней по один год кололи-и! - и, совсем уж разрыдавшись, вспоминал: - Когда ни придёшь… ночь, в нолночь… пропа… пропащая ты голова, Левонтий, скажет и… опохмелит…

Тут тётка Василиса, ребятишки Левонтия и я вместе с ними ударялись в голос, и до того становилось полюбовно и жалостно в избе, что всё-всё высыпалось и вываливалось на стол, и все дружно угощали меня, и сами ели уж через силу.

Поздним вечером либо совсем уж ночью Левонтий задавал один и тот же вопрос: «Что такое жисть?!» После чего я хватал пряники, конфеты, ребятишки Левонтьевские тоже хватали, что попадало под руки, и разбегались, кто куда. Последней ходу задавала тётка Василиса. И бабушка моя «привечала» её до утра. Левонтий бил остатки стёкол в окнах, ругался, гремел, плакал.

На следующий день он осколками стеклил окна, ремонтировал скамейки, стол и, полный мрака и раскаянья, отправлялся на работу. Тётка Василиса дня через три-четыре ходила по соседям и уже не делала вихрь юбкой. Она снова занимала денег, муки, картошек, чего придётся.

Вот с ребятишками-то дяди Левонтия и отправился я. по землянику, чтобы трудом своим заработать пряник. Ребятишки Левонтьевские несли в руках бокалы с отбитыми краями, старые, наполовину изодранные на растопку; берестяные туески и даже ковшик без ручки. Посудой этой они бросались друг в друга, барахтались, раза два принимались драться, плакали, дразнились. По пути они заскакивали в чей-то огород и, поскольку там ещё ничего не поспело, напластали беремя луку-батуна, наелись до зелёной слюны и остальной лук бросили. Оставили только несколько пёрышек на дудки. В обкусанные перья лука они пищали всю дорогу, и под музыку мы скоро пришли в лес, на каменистый увал. Начали брать землянику, только-только ещё поспевающую, редкую, белобокую и особенно желанную и дорогую.

Я брал старательно и скоро покрыл дно аккуратненького туеска стакана на два-три. Бабушка говаривала, что главное в ягодах - закрыть дно посудины. Вздохнул я с облегчением и стал брать ягоды скорее, да и попадалось их выше по увалу больше и больше.

Левонтьевские ребятишки тоже сначала ходили тихо. Лишь позвякивала крышка, привязанная к медному чайнику. Чайник этот был у старшего парнишки Левонтьевых, и побрякивал он им для того, чтобы мы слышали, что он, старший, тут, поблизости, и бояться нам некого и незачем.

Но вдруг крышка чайника забрякала нервно, послышалась возня:

Ешь, да? Ешь, да? А домой чё? А домой чё? - спрашивал старший и давал кому-то пинки после каждого вопроса.

А-га-а-а! - запела Танька, - Санька тоже съел, так ничего-о-о…

Попало и Саньке, Он рассердился, бросил посудину и свалился в траву. Старший брал-брал ягоды, и, видать, обидно ему стало, что вот берёт он, для дома старается, а те вот жрут ягоды либо вовсе в траве валяются. Подскочил он к Саньке и пнул его ещё раз, Санька взвыл, кинулся на старшего. Зазвенел чайник, брызнули из него ягоды. Бьются братья Левонтьевы, катаются, все ягоды раздавили.

После драки и у старшего опустились руки. Принялся он собирать просыпанные давленые ягоды, и в рот их.

Вам можно, а мне нельзя? - зловеще спрашивал он, пока не съел всё, что удалось собрать.

Вскоре братья Левонтьевы как-то незаметно помирились, перестали обзываться и решили сходить к малой сечке побрызгаться.

Мне тоже хотелось побрызгаться, но я не решался пойти с увала к речке. Санька стал кривляться:

Бабушки Петровны испугался! Эх ты… - И Санька назвал меня нехорошим, обидным словом. Он много знал таких слов. Я тоже знал их, научился у Левонтьевских ребят, но боялся, а может, и стеснялся их употреблять, и сказал только:

Зато мне баба пряника конём купит!

Ты!

Жадный?

Жадный!

А хочешь, все ягоды съем?! - сказал я это и сразу покаялся, понял, что попался на уду. Исцарапанный, с шишками на голове от драк и разных других причин, с цыпками на руках и ногах, Санька был вреднее и злее всех Левонтьевских ребят.

Слабо! - сказал он.

Мне слабо? - хорохорился я, искоса глядя в туесок. Там было ягод уже выше середины. - Мне слабо? - повторял я гаснущим голосом и, чтобы не спасовать, не струсить, не опозориться, решительно вытряхнул ягоды в траву: - Вот! Ешьте вместе со мной!

Навалилась Левонтьевская орда, и ягоды вмиг исчезли.

Мне досталось всего несколько ягодок. Грустно. Но я уже сделался отчаянным, махнул на все рукой. Я мчался вместе с ребятишками к речке и хвастался:

Я ещё у бабушки калач украду!

Ребята поощряли меня, давай, мол, и не один калач, может, мол, ещё шанег прихватишь либо пирог.

Ладно! - с воодушевлением кричал я.

Мы брызгались из речки студёной водой, бродили по ней и руками ловили пищуженца-подкаменщика, Санька ухватил эту мерзкую на вид рыбину, назвал её срамно, и мы растерзали её на берегу за некрасивый вид. Потом пуляли камнями в пролетающих птичек и подшибли стрижа. Мы отпаивали стрижа водой из речки, но он пускал в речку кровь, а воды проглотить не мог и умер, уронив голову. Мы похоронили стрижа и скоро забыли о нём, потому что занялись захватывающим, жутким делом - забегали в устье холодной пещеры, где жила (это в деревне доподлинно знали) нечистая сила. Дальше всех в пещеру забежал Санька. Его и нечистая сила не брала!

Так интересно и весело мы провели весь день, и я совсем уж забыл про ягоды. Но настала пора возвращаться домой. Мы разобрали посуду, спрятанную под деревом.

Задаст тебе Катерина Петровна! Задаст! - хихикнул Санька. - Ягоды-т мы съели. Ха-ха! Нарошно съели! Ха-ха! Нам-то ништяк! Хо-хо! А тебе-то ха-ха!..

Я и сам знал, что им-то, Левонтьевским, «хо-хо!», а мне «ха-ха!» Бабушка моя, Катерина Петровна, - не тётка Василиса.

Жалко плёлся я за Левонтьевскими ребятишками из лесу. Они бежали впереди меня и гурьбой гнали по дороге ковшик без ручки. Ковшик звякал, подпрыгивал на камнях, и от него отскакивали остатки эмалировки.

Знашь чё? - поговорив с братанами, обернулся ко мне Санька. - Ты в туес травы натолкай, а сверху ягод - и готово дело! «Ой, дитятко моё! - принялся с точностью передразнивать мою бабушку Санька. - Пособил тебе восподь, сиротинке, пособи-ил». - И подмигнул мне бес-Санька, и помчался дальше, вниз с увала.

А я остался.

Утихли голоса Левонтьевских ребятишек внизу за огородами. Я стоял с туеском, один на обрывистом увале, один в лесу, и мне было страшно. Правда, деревню здесь слышно. А всё же тайга, пещера недалеко, и в ней нечистая сила.

Повздыхал, повздыхал, чуть было не всплакнул даже и принялся рвать траву. Набрал ягод, заложил верх туеска, получилось даже с копной.

Дитятко ты моё! - запричитала бабушка, когда я, замирая от страха, передал ей посудину свою. - Восподь тебе, сиротинке, пособи-ил. Уж куплю я тебе пряник да самый большущий. И пересыпать ягодки твои не стану к своим, а; прямо в этом туеске увезу…

Отлегло маленько. Я думал, сейчас бабушка обнаружит моё мошенничество, даст мне за это, что полагается, и уже отрешённо приготовился к каре за содеянное злодейство.

Но обошлось. Всё обошлось. Бабушка отнесла мой туесок в подвал, ещё раз похвалила меня, дала есть, и я подумал, что бояться мне пока нечего и жизнь не так уж худа.

Побежал играть на улицу, и там дёрнуло меня сообщить обо всём Саньке.

А я расскажу Петровне! А я расскажу!..

Не надо, Санька!

Принеси калач, тогда не расскажу.

Я пробрался тайком в кладовку, вынул из ларя калач и принёс его Саньке под рубахой. Потом ещё принёс, потом ещё, пока Санька не нажрался.

«Бабушку надул, калачи украл! Что только будет?» - терзался я ночью, ворочаясь на полатях. Сон не брал меня, как окончательно и вконец запутавшегося преступника.

Ты чего там елозишь? - хрипло спросила из темноты бабушка. - В речке, небось, опять бродил? Ноги, небось, болят?

Не-е, - жалко откликнулся я, - сон приснился…

Ну, спи с богом. Спи, не бойся. Жизнь страшнее снов, батюшко… - уже невнятно бормотала бабушка.

«А что если разбудить её и всё-всё рассказать?»

Я прислушался. Снизу доносилось трудное дыхание утомлённого старого человека. Жалко будить бабушку. Ей рано вставать. Нет уж, лучше я не буду спать до утра, скараулю бабушку, расскажу ей обо всём - и про туесок, и про калачи, и про всё, про всё…

От этого решения мне стало легче, и я не заметил, как закрылись глаза. Возникла Санькина немытая рожа, а потом замелькала земляника, и засыпала, завалила она и Саньку, и всё на этом свете.

На полатях запахло сосняком, ягодами, и пришли ко мне неповторимые детские сны. В этих снах часто с замиранием сердца падаешь вниз. Говорят - оттого, что растёшь.

Дедушка был на заимке, километрах в пяти от села, в устье реки Маны. Там у нас была посеяна полоска ржи, полоска овса и полоска картофеля. О колхозах тогда ещё только начинались разговоры, и селяне наши пока жили единолично. У дедушки на заимке я очень любил бывать. Спокойно у него там, обстоятельно как-то. Может, оттого, что дедушка никогда не шумит и даже работает тихо, неторопливо, но очень уёмисто и податливо.

Ах, если бы заимка была ближе! Я бы ушёл, скрылся. Но пять километров для меня тогда были огромным, непреодолимым расстоянием. И Алёшки, моего двоюродного глухонемого братишки, нет. Недавно приезжала Августа, его мать, и забрала Алёшку с собой на сплавной участок, где она работала.

Слонялся я, слонялся по пустой избе и ничего другого не смог придумать, как податься к Левонтьевским.

Уплыла Петровна? - весело ухмыльнулся Санька и цыркнул слюной на пол в дырку меж передних зубов. У него в этой дырке запросто мог поместиться ещё один зуб, и мы страшно завидовали этой Санькиной дырке. Как он сквозь неё плевал!

Санька собирался на рыбалку и распутывал леску. Малые Левонтьевские ходили возле скамеек, ползали, ковыляли просто так на кривых ногах. Санька раздавал затрещины направо и налево за то, что малые лезли под руку и путали леску.

Крючка нету, - сердито сказал он, - проглотил, должно, который-то.

Помрёт!

Ништяк, - успокоил меня Санька. - Дал бы ты крючок, я бы тебя на рыбалку взял.

Идёт! - я обрадовался и помчался домой, схватил удочку, хлеба, и мы подались к каменным бычкам, за поскотину, спускавшуюся прямо в Енисей ниже села.

Старшего Левонтьевского сегодня не было. Его взял с собою на «бадоги» отец, и Санька командовал напропалую. Поскольку был он сегодня старшим и чувствовал большую ответственность, то уж не задирался почти и даже усмирял «народ», если тот принимался драться…

У бычков Санька поставил удочки, наживил червяков, поплевал на них и закинул лески.

Ша! - сказал Санька, и мы замерли.

Долго не клевало. Мы устали ждать, и Санька прогнал нас искать кислицу - щавель, чеснок береговой и редьку дикую.

Левонтьевские ребятишки умели пропитаться «от земли», ели всё, что бог пошлёт, ничем не брезговали, и оттого были все краснорожие, сильные, ловкие, особенно за столом.

Пока мы собирали пригодную для жратвы зелень, Санька вытащил двух ершей, одного пескаря и белоглазого ельца.

Развели огонь на берегу. Санька вздел на палочки рыб и начал их жарить.

Рыбки были съедены без соли и почти сырые. Хлеб мой ребятишки ещё раньше смолотили и занялись кто чем: вытаскивали из норок стрижей, «блинали» каменными плиточками по воде, пробовали купаться, но вода была ещё холодная, и все быстро выскочили из реки - отогреваться у костра. Отогрелись и повалились в ещё низкую траву.

День был ясный, летний. Сверху пекло. Возле поскотины огнисто полыхали цветы-жарки, в ложке, под берёзами и боярками клонились к земле рябенькие кукушкины слёзки. На длинных хрустких стеблях болтались из стороны в сторону синие колокольчики, и, наверное, только пчёлы слышали, как они звенели. Возле муравейника на обогретой земле лежали полосатые цветки граммофончики, и в голубой их рупор совали головы шмели. Они надолго замирали, выставив мохнатые зады, должно быть, заслушивались музыкой. Берёзовые листья блестели, осинник сомлел от жары, не трепыхался. Боярка доцветала и сорила в воду, сосняк окурен прозрачной дымкой. Над Енисеем чуть мерцало. Сквозь это мерцание едва проглядывали красные жерла известковых печей, полыхавших по ту сторону реки. Леса на скалах стояли неподвижно, и железнодорожный мост в городе, видимый из нашей деревни в ясную погоду, колыхался тонкою паутинкой и, если долго смотреть на него, вовсе разрушался, падал.

Оттуда, из-за моста должна приплыть бабушка. Что только будет? И зачем, зачем я так сделал?! Зачем послушал Левонтьевских?

Вон как хорошо было жить! Ходи, бегай и ни о чём не думай. А теперь? Может, лодка опрокинется и бабушка утонет? Нет, уж лучше пусть не опрокидывается. Моя мать утонула. Чего хорошего? Я нынче сирота. Несчастный человек. И пожалеть меня некому. Левонтий только пьяный пожалеет и всё, а бабушка только кричит да нет-нет и поддаст - у неё не задержится. И дедушки нет. Не заимке он, дедушка. Он бы не дал меня в обиду. Бабушка кричит нa него: «Потатчик! Своих всю жизнь потакал, теперь этого!..»

«Дедушка, ты дедушка, хоть бы ты в баню мыться приехал, хоть бы просто так приехал и взял бы меня с собою!»

Ты чего нюнишь? - наклонился ко мне Санька с озабоченным видом.

Ништяк! - утешил меня Санька. - Не ходи домой и всё! Заройся в сено и притаись. Петровна видела у твоей матери глаз приоткрытый, когда её хоронили. Боится теперь, что и ты тоже утонешь. Вот она закричит, запричитает: «Утону-у-ул мой дитятко, спокинул меня сироти-иночка», а ты тут как тут…

Не буду так делать! - запротестовал я. - И слушаться тебя не буду!..

Ну и чёрт с тобой! Тебе же лучше хотят… Во! Клюнуло! У тебя клюнуло! Тяни!

Я скатился с яра вниз, переполошил стрижей в дырках и рванул удочку. Попался окунь. Потом ещё окунь. Потом ёрш. Подошла рыба, начался клёв. Мы наживляли червяков, закидывали.

Не перешагивай через удилище! - суеверно орал Санька на совсем ошалевших от восторга Левонтьевских малышей и таскал рыбёшек. Малыши надевали их на ивовый прут и опускали в воду.

Вдруг за ближним каменным бычком защёлкали о дно кованые шесты, и из-за мыска показалась лодка. Трое мужиков разом выбрасывали из воды шесты. Сверкнув отшлифованными наконечниками, шесты разом падали в воду, и лодка, зарывшись по самые обводы в реку, рвалась вперёд, откидывая на стороны волны.

Ещё взмах шестов, перекидка руки, толчок - и лодка ближе, ближе. Вот уж кормовой давнул шестом, и лодка кивнула носом в сторону от наших удочек. И тут я увидел сидящего на беседке ещё одного человека. Полушалок на голове, концы его пропущены под мышки, крест на крест завязаны на спине. Под полушалком крашеная в бордовый цвет кофта, которая вынималась из сундука только по случаю поездки в город и по большим праздникам…

Ведь это ж бабушка!

Рванул я от удочек прямо к яру, подпрыгнул, ухватился за траву и повис, засунув большой палец ноги в стрижиную норку. Тут подлетел стриж, тюкнул меня по голове, и я упал вниз, на комья глины. Соскочил и ударился бежать по берегу прочь от лодки.

Ты куда?! Стой! Стой, говорю! - крикнула бабушка.

Я мчался во весь дух.

Я-а-авишься, я-а-авишься домой, мошенник! - нёсся вслед мне голос бабушки. А мужики поддали жару, крикнув:

Держи его!

И я не заметил, как оказался на верхнем конце деревни.

Тут только я обнаружил, что наступил уже вечер, и волей-неволей надо возвращаться домой. Но я не хотел домой и на всякий случай подался к двоюродному братишке Ваньке, жившему здесь, на верхнем краю села.

Мне повезло. Возле дома Кольчи-старшего, Ванькиного отца, играли в лапту. Я ввязался в игру и пробегал до темноты.

Появилась тётя Феня, Ванькина мать, и спросила меня:

Ты почему домой не идёшь?

Бабушка ведь потеряет тебя?

Не-е, - беспечно ответил я. - Она в город уплыла. Может, ночует там.

Тогда тётя Феня предложила мне поесть, и я с радостью смолотил всё, что она мне дала. А тонкошеий молчун Ванька попил варёного молока, и мать сказала ему:

Всё на молочке да на молочке. Глади вон, как ест парнишка, и оттого крепок.

Я уже надеялся, что тётя Феня и ночевать меня оставит, но она ещё порасспрашивала, порасспрашвала обо всём, затем взяла меня за руку и отвела домой.

В доме уже не было свету. Тётя Феня постучала в окно. Бабушка крикнула: «Не заперто». Мы вошли в тёмный и тихий дом, где только и слышалось многокрылое жужжание бьющихся о стекло мух, пауков да ос.

Тётя Феня оттеснила меня в сени и втолкнула в пристроенную к сеням кладовку. Там была налажена постель из половиков и старого седла в головах - на случай, если днём кого-то сморит жара и ему захочется отдохнуть в холодке.

Я зарылся в половики, притих.

Тётя Феня и бабушка о чём-то разговаривали в избе. В кладовке пахло отрубями, пылью и сухой травой, натыканной во все щели и под потолком. Трава эта всё чего-то пощёлкивала да потрескивала, и оттого, видно, в кладовке было немного таинственно и жутковато.

Под полом одиноко и робко скреблась мышь, голодающая из-за кота. На селе утверждалась тишина, прохлада и ночная жизнь. Убитые дневною жарой собаки приходили в себя, вылазили из-под сеней, крылец, конур и пробовали голоса. У моста, что проложен через малую речку, пиликала гармошка. На мосту у нас собирается молодёжь, пляшет там и поёт. У дяди Левонтия спешно рубили дрова. Должно быть, дядя Левонтий принёс чего-то на варево. У кого-то Левонтьевские «сбодали» жердь? Скорее всего, у нас. Есть им время сейчас идти далеко.

Ушла тётя Феня, плотно прикрыв дверь в сенцах. Воровато прошмыгнул под крыльцо кот, и под полом стихла мышь. Стало совсем темно и одиноко. В избе не скрипели половицы, не ходила бабушка. Устала, должно быть. Мне сделалось холодно. Я свернулся калачиком и уснул.

Проснулся я от солнечного луча, пробившегося в мутное окошко кладовки. В луче мошкой мельтешила пыль, откуда-то наносило заимкой, пашнею. Я огляделся, и сердце моё радостно встрепенулось - на меня был накинут дедушкин старенький полушубок. Дедушка приехал ночью! Красота!

Я прислушался. На кухне бабушка громко и с возмущением рассказывала:

- …культурная дамочка, в шляпке. Говорит: «Я у вас эти вот ягоды все куплю». Я говорю: «Пожалуйста, милости прошу. Ягодки-то, говорю, сиротинка горемышный собирал…»

Тут я, кажется, провалился сквозь землю вместе с бабушкой и уже не мог разобрать последних слов, потому что закрылся полушубком, забился в него, чтобы помереть скорее.

Но сделалось жарко, глухо, стало невмоготу дышать, и я открылся.

- …своих вечно потачил! - шумела бабушка. - Теперь этого! А он уж мошенничает! Что потом из него будет? Катаржанец будет! Вечный арестант будет! Я вот ещё Левонтьевских в оборот возьму! Это ихняя грамота!..

Не спишь ведь, не спишь! Всё-о вижу!

Но я не сдавался. Забежала в дом бабушкина племянница, спросила, как бабушка сплавала в город. Бабушка сказала, что слава тебе господи, и тут же принялась рассказывать:

Мой-то, малой-то! Чего утворил!..

В это утро к нам приходило много людей, и всем бабушка говорила: «А мой-то, малой-то!..»

Бабушка ходила взад-вперёд, поила корову, выгоняла её к пастуху, делала разные свои дела и всякий раз, проходя мимо дверей кладовки, кричала:

Не спишь ведь, не спишь! Я всё-о вижу!

В кладовку завернул дедушка, вытянул из-под меня кожаные вожжи и подмигнул: «Ничего, дескать, не робей». Я зашмыгал, носом. Дед погладил меня по голове, и так долго копившиеся слёзы хлынули потоком.

Ну что ты, что ты? - успокаивал меня дед, обирая большой, жёсткой и доброй рукою слёзы с моего лица. - Чего же голодный-то лежишь? Попроси прощенья… Ступай, ступай, - легонько подтолкнул меня дед.

Придерживая одной рукой штаны, а другую прижав локтем к глазам, я ступил в избу и завёл:

Я больше… Я больше… Я больше… - и ничего дальше сказать не мог.

Ладно уж, умывайся да садись трескать! - всё ещё непримиримо, но уже без грозы, без громов сказала бабушка.

Я покорно умылся. Долго и очень тщательно утирался рушником, то и дело содрогаясь от всё ещё непрошедших всхлипов, и присел к столу. Дед возился на кухне, сматывал на руку вожжи, ещё чего-то делал. Чувствуя его незримую и надёжную поддержку, я взял со стола краюху и стал есть всухомятку. Бабушка одним махом плеснула молока в бокал и со стуком поставила посудину передо мной:

Ишь ведь какой смирненький! Ишь ведь какой тихонький, и молочка не попросит!..

Дед мне подморгнул - терпи, дескать. Я и без него знал - боже упаси сейчас перечить бабушке или даже подать голос. Она должна высказаться, должна разрядиться.

Долго бабушка обличала меня и срамила. Я ещё раз раскаянно заревел. Она ещё раз прикрикнула на меня.

Но вот выговорилась бабушка. Ушёл куда-то дед. Я сидел, разглаживал заплатку на штанах, вытягивал из неё нитки. А когда поднял голову, увидел перед собой…

Я зажмурился и снова открыл глаза. Ещё раз зажмурился, ещё раз открыл. По замытому, скоблёному кухонному столу, как по огромной земле с пашнями, лугами и дорогами, на розовых копытцах скакал белый конь с розовою гривой. А от печки слышался сердитый голос:

Бери, бери, чего смотришь?! Глядишь, за это ещё когда обманешь бабушку…

Сколько лет с тех пор прошло! Уж давно нет на свете бабушки, нет и дедушки. А я всё не могу забыть того коня с розовой гривой, того бабушкиного пряника.

г. ЧУСОВОЙ,

Пермской обл.


Виктор Петрович Астафьев

Конь с розовой гривой

Бабушка возвратилась от соседей и сказала мне, что левонтьевские ребятишки собираются на увал по землянику, и велела сходить с ними.

Наберешь туесок. Я повезу свои ягоды в город, твои тоже продам и куплю тебе пряник.

Конем, баба?

Конем, конем.

Пряник конем! Это ж мечта всех деревенских малышей. Он белый-белый, этот конь. А грива у него розовая, хвост розовый, глаза розовые, копыта тоже розовые. Бабушка никогда не позволяла таскаться с кусками хлеба. Ешь за столом, иначе будет худо. Но пряник - совсем другое дело. Пряник можно сунуть под рубаху, бегать и слышать, как конь лягает копытами в голый живот. Холодея от ужаса - потерял, - хвататься за рубаху и со счастьем убеждаться - тут он, тут конь-огонь!

С таким конем сразу почету сколько, внимания! Ребята левонтьевские к тебе так и этак ластятся, и в чижа первому бить дают, и из рогатки стрельнуть, чтоб только им позволили потом откусить от коня либо лизнуть его. Когда даешь левонтьевскому Саньке или Таньке откусывать, надо держать пальцами то место, по которое откусить положено, и держать крепко, иначе Танька или Санька так цапнут, что останется от коня хвост да грива.

Левонтий, сосед наш, работал на бадогах вместе с Мишкой Коршуковым. Левонтий заготовлял лес на бадоги, пилил его, колол и сдавал на известковый завод, что был супротив села, по другую сторону Енисея. Один раз в десять дней, а может, и в пятнадцать я точно не помню, - Левонтий получал деньги, и тогда в соседнем доме, где были одни ребятишки и ничего больше, начинался пир горой. Какая-то неспокойность, лихорадка, что ли, охватывала не только левонтьевский дом, но и всех соседей. Ранним еще утром к бабушке забегала тетка Васеня - жена дяди Левонтия, запыхавшаяся, загнанная, с зажатыми в горсти рублями.

Да стой ты, чумовая! - окликала ее бабушка. - Сосчитать ведь надо.

Тетка Васеня покорно возвращалась, и, пока бабушка считала деньги, она перебирала босыми ногами, ровно горячий конь, готовый рвануть, как только приотпустят вожжи.

Бабушка считала обстоятельно и долго, разглаживая каждый рубль. Сколько я помню, больше семи или десяти рублей из «запасу» на черный день бабушка никогда Левонтьихе не давала, потому как весь этот «запас» состоял, кажется, из десятки. Но и при такой малой сумме заполошная Васеня умудрялась обсчитаться на рубль, когда и на целый трояк.

Ты как же с деньгами-то обращаешься, чучело безглазое! напускалась бабушка на соседку. - Мне рупь, другому рупь! Что же это получится? Но Васеня опять взметывала юбкой вихрь и укатывалась.

Передала ведь!

Бабушка еще долго поносила Левонтьиху, самого Левонтия, который, по ее убеждению, хлеба не стоил, а вино жрал, била себя руками по бедрам, плевалась, я подсаживался к окну и с тоской глядел на соседский дом.

Стоял он сам собою, на просторе, и ничего-то ему не мешало смотреть на свет белый кое-как застекленными окнами - ни забор, ни ворота, ни наличники, ни ставни. Даже бани у дяди Левонтия не было, и они, левонтьевские, мылись по соседям, чаще всего у нас, натаскав воды и подводу дров с известкового завода переправив.

В один благой день, может быть, и вечер дядя Левонтий качал зыбку и, забывшись, затянул песню морских скитальцев, слышанную в плаваниях, - он когда-то был моряком.

Приплыл по акияну Из Африки матрос, Малютку облизьяну Он в ящике привез…

Семейство утихло, внимая голосу родителя, впитывая очень складную и жалостную песню. Село наше, кроме улиц, посадов и переулков, скроено и сложено еще и попесенно - у всякой семьи, у фамилии была «своя», коронная песня, которая глубже и полнее выражала чувства именно этой и никакой другой родни. Я и поныне, как вспомню песню «Монах красотку полюбил», - так и вижу Бобровский переулок и всех бобровских, и мураши у меня по коже разбегаются от потрясенности. Дрожит, сжимается сердце от песни «шахматовского колена»: «Я у окошечка сидела, Боже мой, а дождик капал на меня». И как забыть фокинскую, душу рвущую: «Понапрасну ломал я решеточку, понапрасну бежал из тюрьмы, моя милая, родная женушка у другого лежит на груди», или дяди моего любимую: «Однажды в комнате уютной», или в память о маме-покойнице, поющуюся до сих пор: «Ты скажи-ка мне, сестра…» Да где же все и всех-то упомнишь? Деревня большая была, народ голосистый, удалой, и родня в коленах глубокая и широкая.

Но все наши песни скользом пролетали над крышей поселенца дяди Левонтия - ни одна из них не могла растревожить закаменелую душу боевого семейства, и вот на тебе, дрогнули левонтьевские орлы, должно быть, капля-другая моряцкой, бродяжьей крови путалась в жилах детей, и она-то размыла их стойкость, и когда дети были сыты, не дрались и ничего не истребляли, можно было слышать, как в разбитые окна, и распахнутые двери выплескивается дружный хор:

Сидит она, тоскует Все ночи напролет И песенку такую О родине поет:

«На теплом-теплом юге, На родине моей, Живут, растут подруги И нет совсем людей…»

Дядя Левонтий подбуровливал песню басом, добавлял в нее рокоту, и оттого и песня, и ребята, и сам он как бы менялись обликом, красивше и сплоченней делались, и текла тогда река жизни в этом доме покойным, ровным руслом. Тетка Васеня, непереносимой чувствительности человек, оросив лицо и грудь слезьми, подвывая в старый прожженный фартук, высказывалась насчет безответственности человеческой - сгреб вот какой-то пьяный охламон облизьянку, утащил ее с родины невесть зачем и на че? А она вот, бедная, сидит и тоскует все ночи напролет… И, вскинувшись, вдруг впивалась мокрыми глазами в супруга - да уж не он ли, странствуя по белу свету, утворил это черно дело?! Не он ли свистнул облизьянку? Он ведь пьяный не ведает, чего творит!

  1. Герой - мальчик, от лица которого ведется рассказ. Сирота, остался на попечение бабушки и дедушки.
  2. Катерина Петровна - бабушка героя.
  3. Левонтий - сосед.
  4. Тетка Васеня - жена Левонтия.

Рассказ начинается с прихода в дом бабушки, которая наказывает своему внуку сходить вместе с соседскими ребятишками за земляникой. Ягоды - неплохой заработок в летнее время для деревенских жителей, их можно продать в городе. В награду за труд, бабушка обещает купить ему пряник в форме коня.

Эта сладость - мечта всех малышей: сам белый, а грива, хвост, глаза и копыта - розовые. Обладатель такого коня, сразу становится самым уважаемым во дворе, ему и из рогатки пострелять дадут, и ластиться все станут. Только бы попробовать этот чудесный пряник.

Левонтий и Левонтьиха

Ближайший сосед бабушки и мальчика в этой небольшой деревушке на берегу Енисея - Левонтий. Человек этот, по мнению бабки, «хлеба не стоил, а вино жрал», был когда-то моряком. Видимо поэтому всю свою хозяйственность где-то растерял: дом у него без забора, окна без наличников, застеклены кое-как.

Бани тоже нет, моются левонтьевские у соседей. Работал Левонтий на лесозаготовках, чем еле обеспечивал свое проживание, жены и целой оравы ребятишек.

Жена Левонтия - тетка Васеня - женщина рассеянная, подвижная, такая же не хозяйственная как ее муж. Часто берет деньги в долг у соседей, а возвращает с перебором. За что бабушка ее постоянно обругивает.

Очень хотелось главному герою как-нибудь попасть в дом Левонтия, когда он, получив выручку, устраивает большущий пир. Тогда все большое семейство начинает затягивать песню про маленькую африканскую обезьянку, подпевать которой одно удовольствие.

К тому же в левонтьевском доме, героя всегда окружают вниманием - он ведь сирота. Захмелевший Левонтий сначала погружался в воспоминания, затем в философию («Что такое жисть?!»).

Поход за земляникой

Вот с левонтьевскими и посылала бабушка героя в лес за земляникой. По дороге баловались, залезали в чужие огороды, пели и приплясывали. В лесу же, на каменистом увале, все сразу успокоились и быстро разбрелись кто куда. Герой старательно собирал землянику, вспоминая слова бабушки о том, что главное - закрыть ягодами дно посудины.

Левонтьевские ребятишки - народ хулиганистый. Кто-то вместо того, чтобы стараться ягод набрать побольше и домой принести, их так ест, кто-то вдобавок еще и дерется. Съела ребятня все, что насобирала, и пошла вниз к речке, купаться. Герою тоже хотелось к воде, но нельзя: не собрал еще полную посудину.

Тут самый вредный из всех ребят Санька, накинулся на мальчика с руганью, мол «жадный ты и трусливый, раз бабку свою боишься». Герой попался на удочку и, чтобы доказать обратное, разом высыпал всю землянику под ноги левонтьевским ребятишкам. В миг от целой посудины ягод ничего не осталось.

Жалко стало герою собранной с трудом земляники, но делать нечего, теперь уже все равно. Ребята побежали плескаться на речку, где и забыли о недавнем происшествии.

Возвращение домой

К вечеру дети вспомнили о своих пустых туесах. Левонтьевским то ничего, тетку Васеню легко разжалобить можно, обмануть, а вот Катерину Петровну так просто не проведешь.

Знал герой, как ему от бабушки влетит, но сделать уже ничего не мог. Жалко ему было и упущенного коня с розовой гривой. Тут к нему подскочил Санька и подал идею: натолкать в посудину травы, а сверху накидать ягод, чтобы незаметно получилось. Герой подумал да и послушался совета.

Дома обрадованная хорошей работой внука бабушка, не стала даже пересыпать ягоды, решила в туесе их в город везти.

Всю ночь героя мучила совесть, он так и порывался разбудить бабушку и все ей рассказать. Но, пожалев старого человека, он решил дождаться утра.

На рыбалке

Следующим утром герой пришел на участок к леонтьевским. Там Санька сообщил ему, что бабушка уже уплыла в город, а сам он вместе с малышами собирается на рыбалку. С ними отправился и герой. Но совесть не отпускала, он начал жалеть о сделанном подлоге. Вспомнил о том, что дедушка на заимке, защитить его от бабушкиного гнева будет некому.

Только начался клев и ребята стали вытаскивать рыбу, как из-за мыса показалась лодка. Герой узнал сидящую в ней бабушку и со всех ног пустился по берегу. Вслед ему бранилась бабушка. Не желая возвращаться домой, герой пошел к двоюродному брату Кеше и пробыл там до темноты.

Но тетя Феня, кешкина мать, с наступлением темноты все же отвела его домой. Там он спрятался в кладовке и стал думать о бабушке.

История о матери

Мать героя утонула в реке, отправляясь в город продавать землянику. Лодка перевернулась, она ударилась головой и зацепилась косой за бону. В панике люди спутали кровь с разбившейся земляникой, потому и не смогли спасти бедную женщину.

Бабушка после этого еще шесть дней не могла прийти в себя, все сидела на берегу, звала дочь, пыталась умилостивить реку.

На утро

Проснулся герой от яркого солнечного света. На кухне бабушка громко рассказывала дедушке, вернувшемуся с заимки, о случившемся безобразии. Все утро она занималась тем, что сообщала всем соседям, заглянувшим к ней, о происшествии. К герою в кладовку заглянул дед, пожалел и наказал просить прощения у бабушки.

Сгорая от стыда, герой пошел в избу завтракать. Он знал, что бабка должна выговориться и успокоиться, поэтому не стал ни оправдываться, ни спорить с ней. Под натиском бабушкиной справедливой и обличительной брани, герой расплакался.

А когда осмелился еще раз поднять взгляд на нее, увидел перед собой такой заветный и долгожданный пряник - коня с розовой гривой.

Бабушка возвратилась от соседей и сказала мне, что левонтьевские ребятишки собираются на увал по землянику, и велела сходить с ними.

Наберешь туесок. Я повезу свои ягоды в город, твои тоже продам и куплю тебе пряник.

Конем, баба?

Конем, конем.

Пряник конем! Это ж мечта всех деревенских малышей. Он белый-белый, этот конь. А грива у него розовая, хвост розовый, глаза розовые, копыта тоже розовые. Бабушка никогда не позволяла таскаться с кусками хлеба. Ешь за столом, иначе будет худо. Но пряник - совсем другое дело. Пряник можно сунуть под рубаху, бегать и слышать, как конь лягает копытами в голый живот. Холодея от ужаса - потерял, - хвататься за рубаху и со счастьем убеждаться - тут он, тут конь-огонь!

С таким конем сразу почету сколько, внимания! Ребята левонтьевские к тебе так и этак ластятся, и в чижа первому бить дают, и из рогатки стрельнуть, чтоб только им позволили потом откусить от коня либо лизнуть его. Когда даешь левонтьевскому Саньке или Таньке откусывать, надо держать пальцами то место, по которое откусить положено, и держать крепко, иначе Танька или Санька так цапнут, что останется от коня хвост да грива.

Левонтий, сосед наш, работал на бадогах вместе с Мишкой Коршуковым. Левонтий заготовлял лес на бадоги, пилил его, колол и сдавал на известковый завод, что был супротив села, по другую сторону Енисея. Один раз в десять дней, а может, и в пятнадцать я точно не помню, - Левонтий получал деньги, и тогда в соседнем доме, где были одни ребятишки и ничего больше, начинался пир горой. Какая-то неспокойность, лихорадка, что ли, охватывала не только левонтьевский дом, но и всех соседей. Ранним еще утром к бабушке забегала тетка Васеня - жена дяди Левонтия, запыхавшаяся, загнанная, с зажатыми в горсти рублями.

Да стой ты, чумовая! - окликала ее бабушка. - Сосчитать ведь надо.

Тетка Васеня покорно возвращалась, и, пока бабушка считала деньги, она перебирала босыми ногами, ровно горячий конь, готовый рвануть, как только приотпустят вожжи.

Бабушка считала обстоятельно и долго, разглаживая каждый рубль. Сколько я помню, больше семи или десяти рублей из «запасу» на черный день бабушка никогда Левонтьихе не давала, потому как весь этот «запас» состоял, кажется, из десятки. Но и при такой малой сумме заполошная Васеня умудрялась обсчитаться на рубль, когда и на целый трояк.

Ты как же с деньгами-то обращаешься, чучело безглазое! напускалась бабушка на соседку. - Мне рупь, другому рупь! Что же это получится? Но Васеня опять взметывала юбкой вихрь и укатывалась.

Передала ведь!

Бабушка еще долго поносила Левонтьиху, самого Левонтия, который, по ее убеждению, хлеба не стоил, а вино жрал, била себя руками по бедрам, плевалась, я подсаживался к окну и с тоской глядел на соседский дом.

Стоял он сам собою, на просторе, и ничего-то ему не мешало смотреть на свет белый кое-как застекленными окнами - ни забор, ни ворота, ни наличники, ни ставни. Даже бани у дяди Левонтия не было, и они, левонтьевские, мылись по соседям, чаще всего у нас, натаскав воды и подводу дров с известкового завода переправив.

В один благой день, может быть, и вечер дядя Левонтий качал зыбку и, забывшись, затянул песню морских скитальцев, слышанную в плаваниях, - он когда-то был моряком.

Приплыл по акияну

Из Африки матрос,

Малютку облизьяну

Он в ящике привез…

Семейство утихло, внимая голосу родителя, впитывая очень складную и жалостную песню. Село наше, кроме улиц, посадов и переулков, скроено и сложено еще и попесенно - у всякой семьи, у фамилии была «своя», коронная песня, которая глубже и полнее выражала чувства именно этой и никакой другой родни. Я и поныне, как вспомню песню «Монах красотку полюбил», - так и вижу Бобровский переулок и всех бобровских, и мураши у меня по коже разбегаются от потрясенности. Дрожит, сжимается сердце от песни «шахматовского колена»: «Я у окошечка сидела, Боже мой, а дождик капал на меня». И как забыть фокинскую, душу рвущую: «Понапрасну ломал я решеточку, понапрасну бежал из тюрьмы, моя милая, родная женушка у другого лежит на груди», или дяди моего любимую: «Однажды в комнате уютной», или в память о маме-покойнице, поющуюся до сих пор: «Ты скажи-ка мне, сестра…» Да где же все и всех-то упомнишь? Деревня большая была, народ голосистый, удалой, и родня в коленах глубокая и широкая.

Но все наши песни скользом пролетали над крышей поселенца дяди Левонтия - ни одна из них не могла растревожить закаменелую душу боевого семейства, и вот на тебе, дрогнули левонтьевские орлы, должно быть, капля-другая моряцкой, бродяжьей крови путалась в жилах детей, и она-то размыла их стойкость, и когда дети были сыты, не дрались и ничего не истребляли, можно было слышать, как в разбитые окна, и распахнутые двери выплескивается дружный хор.