Г.Р. Державин

Определяя место Державина в русской поэзии, Белинский совершенно точно соотнес с его творчеством тот момент развития русской поэзии XVIII в., когда окончательно и бесповоротно прекратилась эстетическая актуальность ломоносовско-сумароковской поэтической школы, и тот перелом эстетических критериев литературного творчества, который уже дал знать о себе в публицистической прозе, стихотворном и прозаическом эпосе и драматургии, распространился на область лирической поэзии: «Поэзия не родится вдруг, но, как все живое, развивается исторически; Державин был первым живым глаголом юной поэзии русской»; «С Державина начинается новый период русской поэзии, и как Ломоносов был первым ее именем, так Державин был вторым. ‹…› Державин ‹…› чисто художническая натура, поэт по призванию; произведения его преисполнены элементов поэзии как искусства» .

Именно в творчестве Державина лирика обрела, наконец, свободу от посторонних социально-нравственных заданий и стала самоцельной. Во всех формах литературного творчества, перечисленных выше, этот перелом осуществлялся на основе синтеза высоких и низких жанров, взаимопроникновения бытового и идеологического мирообразов, и поэзия Державина в этом смысле отнюдь не была исключением.

Державин не создал новой нормы поэтического языка и своей литературной школы, как это сделали Ломоносов и Сумароков: державинский поэтический стиль навсегда остался уникальным явлением в русской поэзии. Ломоносов и Державин вместе создали русскую поэзию. Если Ломоносов дал ей метрические и ритмические формы – так сказать, тело, оболочку, то Державин вдохнул в нее живую душу, и в его резко индивидуальном поэтическом стиле выразились универсальные эстетические основы грядущей русской лирики.

Как считал сам Державин, его собственная настоящая поэтическая деятельность началась с 1779 г., когда он окончательно отказался от попыток подражания своим поэтическим кумирам. В 1805 г., создавая автобиографическую записку и называя себя в ней в третьем лице, Державин так определил смысл происшедшего в его позиции перелома: «Он в выражении и стиле старался подражать г. Ломоносову, но, хотев парить, не мог выдержать постоянно, красивым набором слов, свойственного единственно российскому Пиндару велелепия и пышности. А для того с 1779 года избрал он совсем другой путь» .

Посвящения Ломоносову и Кантемиру воскрешают в эстетическом сознании Державина жанрово-стилевые традиции оды и сатиры. Эпитафия, развивающая традиционную тему скоротечности земной жизни и славы, выстроена на контрастном столкновении понятий «сияние – ничтожество», «герой – тлен». Именно контрастным соотношением элементов взаимопроникающих одических и сатирических мирообразов, контрастом жанра и стиля, контрастом понятийным отличается лирика Державина в тот момент, когда его поэтический голос набирает силу и происходит становление индивидуальной поэтической манеры в русле общей тенденции русской литературы 1760-1780-х гг. к синтезу ранее изолированных жанров и взаимопроникновению противоположных по иерархии жанрово-стилевых структур.

Первый пример такого сложного жанрового образования в лирике Державина – «Стихи на рождение в Севере порфирородного отрока» (1779), посвященные рождению будущего императора Александра I, старшего, внука Екатерины II. Тематически стихотворение, бесспорно, является торжественной одой. Но Державин называет свое стихотворение иначе – «Стихи», придавая ему тем самым характер камерной, домашней лирики. То, что впоследствии станут называть «стихами на случай», относится всецело к области интимной частной жизни человека. Таким образом, соединяя одический предмет с жанровой формой «стихов на случай», Державин упраздняет дистанцию между исторически и социально значимым фактом жизни государства и частной человеческой жизнью.

Другое синтетическое жанровое образование в лирике 1779-1783 гг. предлагает ода «На смерть князя Мещерского» (1779). Тема смерти и утраты – традиционно элегическая, и в творчестве самого Державина последующих лет она будет находить как вполне адекватное жанровое воплощение (проникновенная элегия на смерть первой жены Державина, Екатерины Яковлевны, написанная в 1794 г.), так и травестированное: тема смерти, при всем своем трагизме, всегда осознавалась и воплощалась Державиным контрастно. Так, может быть, одно из самых характерных для державинского стиля поэтического мышления стихотворений, сжато демонстрирующее в четырех стихах неповторимость его поэтической манеры, тоже написано на смерть: «На смерть собачки Милушки, которая при получении известия о смерти Людовика XVI упала с колен хозяйки и убилась до смерти» (1793).

Равноправие всех фактов жизни в эстетическом сознании Державина делает для него возможным немыслимое – объединение абсолютно исторического происшествия, значимого для судеб человечества в целом (казнь Людовика XVI во время Великой французской революции) и факта абсолютно частной жизни (горестная участь комнатной собачки) в одной картине мира, где все живое и живущее неумолимо подвержено общей судьбе: жить и умереть. Так поэтический экспромт, воспринимаемый как озорная шутка, оказывается чреват глубоким философским смыслом, и неудивительно, что, обратившись к теме смерти в 1779 г., Державин на традиционно элегическую тему написал глубоко эмоциональную философскую оду.

Так в поэзии 1779 г. намечаются основные эстетические принципы индивидуальной поэтической манеры Державина: тяготение к синтетическим жанровым структурам, контрастность и конкретность поэтического образного мышления, сближение категорий исторического события и обстоятельств частной жизни в тесной связи между биографическими фактами жизни поэта и его текстами, которые он считает нужным комментировать сообщениями о конкретных обстоятельствах их возникновения и сведениями об упомянутых в них людях.

Сатира Державина

Уровень социальной жизни личности в лирике Державина предстает наиболее конфликтным. С социальным аспектом личности связаны стихотворения, в которых четче проступает сатира как смысловая тенденция и авторская позиция, хотя в своем жанровом облике эти стихотворения совсем не обязательно сохраняют черты генетической преемственности с жанром сатиры как таковым. Одно из подобных стихотворений, стоившее Державину многих неприятностей при дворе, ода «Властителям и судиям», генетически является духовной одой, то есть переложением библейского псалма 81-го. Смягченную редакцию оды ему удалось опубликовать в 1787 г… но в 1795 г., после событий Великой французской революции, поднеся рукописный том своих стихотворений, в состав которого была включена и эта ода, Екатерине II, Державин чуть не попал в руки секретаря тайной полиции по обвинению в якобинстве. Действительно, в контексте европейской истории конца XVIII в. псалом царя Давида, от имени всевышнего обличающий «земных богов», приобрел острый политический смысл и в назидании земным владыкам, и в гневном обличении их неправедной власти.

Обличительный пафос духовной оды оказался усилен еще и характерным для Державина двоением его лирического субъекта: в обвинительную речь Бога в адрес неправедных владык неожиданно вклинивается человеческий голос, возвещающий уже открытую русской литературой и Державиным в сатирическом и одическом планах истину о том, что царь – тоже человек.

Лирике Державина, воспроизводящей социальный облик человека, не в меньшей мере чем другим жанровым разновидностям его поэзии, свойственны контрастность и конкретность поэтики. Его сатирическая ода «Вельможа» (1794) – одно из наиболее крупных и последовательно выдержанных в обличительных тонах стихотворений сатирического плана – при всей своей кажущейся обобщенности имеет совершенно точный адрес. При том, что в оде не названо ни одно имя, у современников не могло быть ни малейшего сомнения относительно того, в чей адрес целит державинское обличение недостойного царедворца.

Сатирический образ типичного царедворца, озабоченного более всего собственным покоем и удовольствием, имеет собирательный, как и в «Фелице», смысл. Но эта собирательность, так же, как и в «Фелице», складывается из характеристических примет многих известных Державину царедворцев.

В «Объяснениях» к оде «Вельможа» упомянуты князь Потемкин-Таврический и граф Безбородко, в приемных которых, надо полагать, Державину не раз приходилось наблюдать такие картины. Но и в сатирической оде «Вельможа» очерчена необходимая для Державина сфера контрастности. Антитезису недостойному вельможе, чей образ подан в сатирико-бытовых тонах, противопоставлен тезис – образ подлинного вельможи, достойного, доблестного, добродетельного – то есть носителя высших духовных ценностей.

Так в сатирической лирике Державина создается образная летопись его исторической эпохи, галерея портретов его живых современников, личности и дела которых, как это было ясно уже при их жизни, станут достоянием русской истории. И это подводит нас к следующему аспекту личности в творчестве Державина – воплощенной в людях и делах большой истории его эпохи.

Анакреонтическая поэзия

В переводно-подражательной поэзии позднего периода творчества, Державин пишет стихотворения, объединенные в поэтический сборник 1804 г. «Анакреонтические песни». В этот сборник Державин включил не только свои вольные переводы стихотворений Анакреона и классической древней анакреонтической лирики, но и свои оригинальные тексты, написанные в духе легкой лирики, воспевающей простые радости земной человеческой жизни. Пластицизм древнего мировосприятия был глубоко родствен пластическому мировидению Державина – это и обусловило его интерес к жанру анакреонтической оды.

Общая эстетическая тенденция переводов анакреонтики – это очевидная русификация античных текстов. Переводя стихотворения Анакреона, Державин насыщает свои переводы многочисленными реалиями и историческими приметами русской жизни.

Поэтому неудивительно, что на фоне «чужого», хотя и очень близкого по типу мировосприятия, рельефнее обозначается «свое» – ощущение своей принадлежности к определенному национальному типу и попытка воспроизведения национального склада характера чисто поэтическими средствами. Так возникает один из лирических шедевров Державина, стихотворение «Русские девушки», в самом своем ритме передающее мелодику и ритмику народного танца, а через обращение к народному искусству выражающее идею национального характера.

На перекрестье аспектов личностного бытия – эмпирического быта и исторического бытия, социальных связей и национального самосознания человека в лирике Державина рождается жанр философской оды, соответствующий самому высокому уровню личностного бытия – духовно-интеллектуальному и творческому.

В философских одах Державина человек оказывается перед лицом вечности. В поздней философской лирике понятие вечности может конкретизироваться через идею божества и картину мироздания, космоса в целом (ода «Бог», 1780-1784), через понятия времени и исторической памяти (ода «Водопад», 1791-1794), наконец, через идею творчества и посмертной вечной жизни человеческого духа в творении (ода «Памятник», 1795. стихотворение «Евгению. Жизнь Званская», 1807). И каждый раз в этих антитезах человека и вечности человек оказывается причастен бессмертию.

В оде «Бог», написанной под явным влиянием ломоносовских духовных од, Державин создает близкую ломоносовской поэтике картину бесконечности космоса и непостижимости божества, причем эта картина замкнута в чеканную каноническую строфу ломоносовской торжественной оды.

На фоне этой грандиозной космической картины человек не теряется именно потому, что в нем слиты материальное и духовное, земное и божественное начала – так поэтика державинского контрастного мировосприятия получает свое философское и теологическое обоснование.

От сознания двойственности человеческой природы рождается державинское убеждение в том, что истинный удел человека – бессмертие духа, которого не может упразднить конечность плоти. Именно эта мысль является внутренне организующей для всего цикла философской лирики Державина. Следующую стадию ее развития, более конкретную по сравнению с общечеловеческим пафосом оды «Бог», можно наблюдать в большой философско-аллегорической оде «Водопад». Как всегда, Державин идет в ней от зрительного впечатления, и в первых строфах оды в великолепной словесной живописи изображен водопад Кивач на реке Суне в Олонецкой губернии.

Однако эта пейзажная зарисовка сразу приобретает смысл символа человеческой жизни – открытой и доступной взору в своей земной фазе и теряющейся во мраке вечности после смерти человека.

В эволюции жанра философской оды Державина заметна тенденция к конкретизации ее объекта: от общефилософской проблемы (смерть в оде «На смерть князя Мещерского») к общечеловеческим аспектам личностного бытия (ода «Бог») к осмыслению в русле этих проблем конкретных судеб своих исторических современников («Водопад»). В творчестве Державина второй половины 1790-х – начала 1800-х гг. наступает момент, когда объект философской лирики – человек вообще, сливается с ее субъектом – автором философской оды, и она преобразуется в эстетический манифест: размышление поэта о своей личности и творчестве, о своем месте в своей исторической современности и о посмертной жизни поэтического духа, воплощенного в стихотворных текстах («Мой истукан», 1794; «Памятник», 1795; «Лебедь», 1804; «Признание», 1807; «Евгению. Жизнь Званская». 1807).

Пора подведения итогов поэтической жизни ознаменована вольным переводом оды Горация «Exegimonumentum…», который Державин создал в 1795 г. под заглавием «Памятник». Это произведение не является переводом в точном смысле слова, каким был перевод Ломоносова. Скорее, это вольное подражание, реминисценция, использование общего поэтического мотива с наполнением его конкретными реалиями собственной поэтической жизни, и наряду со стихами, близко передающими мысль Горация («Так! – весь я не умру, но часть меня большая, // От тлена убежав, по смерти станет жить», 175), Державин вводит в свой текст конкретную поэтическую самооценку: как таковой, этот мотив тоже является горацианским, но его реалии – это поэтическая биография Державина.

Один из поздних шедевров поэта – послание «Евгению. Жизнь Званская», которое возникло в результате знакомства Державина с Евгением Болховитиновым, автором «Словаря русских светских писателей», попросившим у Державина сведений о его жизни и творчестве. Державинское стихотворение – это своеобразная поэтическая параллель к документальной биографии Державина, и в нем, как в фокусе, сошлись все характерные свойства державинской лирики – зеркала поэтической личности и человеческой жизни.

Сатирически-обличительное начало в поэзии Державина,

Анакреонтическая поэзия Державина

Гаврила Романович Державин - крупнейший поэт XVIII в., один из последних представителей русского классицизма. Творчество Державина глубоко противоречиво. Раскрывая новые возможности классицизма, он в то же время разрушал его, прокладывая путь к романтической и реалистической поэзии. Поэтическое творчество Державина обширно и в основном представлено одами, среди которых можно выделить следующие типы: гражданские, победно-патриотические, философские и анакреотические. Особое место занимает автобиографическая поэзия.

Анакреонтические стихи. Оды Анакреона, действительные и приписываемые ему, переводили и «перелагали» почти все русские поэты XVIII в. Державин издал сборник под названием «Анакреонтические песни». В нем были представлены переводы од Анакреона «Богатство», «Купидон», «Кузнечик», «Хмель» и др. Однако большую часть стихотворений, вошедших в книгу, представляли оригинальные произведения Державина, написанные в анакреонтическом духе. Анакреонтические стихи создавались Державиным в основном во второй половине 90х годов XVIII в., когда поэт, прошедший долгий служебный путь, начинал понимать ненужность и бесплодность своего административного рвения. Все чаще и чаще приходила мысль об уходе на покой от утомительной и неблагодарной государственной деятельности. Устанавливается своеобразное соотношение ценностей. Утомительной службе при дворе противостоит покой, зависимости от прихотей и капризов двора - свободе человека, служебной иерархии - дружеские отношения. Наиболее четко эти контрасты наблюдаются в таких стихотворениях, как «Дар», «К лире», «К самому себе», «Желание», «Свобода». В стихотворении «К лире» Державин обращается к вопросу, поднятому еще Ломоносовым в «Разговорес Анакреоном»: что следует воспевать - любовь или славу героев? Ломоносов отдавал предпочтение героической поэзии. И Державин вслед за Ломоносовым вначале воспевал современных ему героев. Но потом поэт решает перейти от героической поэзии к любовной. Обращение Державина к анакреонтике диктовалось также и особенностями его характера. Он любил жизнь и ее радости, умел восхищаться женской красотой. Образ жизнелюбивого старца характерен для ряда произведений державинского сборника - «Приношение красавицам», «Люси», «Анакреон у печки», «Венец бессмертия». В анакреонтической лирике Державина отражаются события и факты из личной жизни поэта. Героями его стихотворений становятся близкие ему люди - его жена Дарья Алексеевна, которую он называет то Дашенькой, то Миленой; ее родственницы, сестры Бакунины - Параша и Варюша, дочь поэта Львова - Лиза. Все это придает стихам Державина интимность, задушевность. Любовь, воспеваемая Державиным, носит откровенно эротический характер. Это земное, плотское чувство, переживаемое легко, весело, шутливо, как удовольствие, человеку самой природой. Интимному, камерному содержанию «Анакреонтических песен» соответствует их форма. В отличие от одического словесного изобилия здесь господствует краткость, лаконизм. Некоторые стихотворения - «Желание», «Люси», «Портрет Варюши» - состоят из восьми стихов. «Песни» Державина знаменовали собой важный этап в истории русской поэзии, когда от переводов и переложений од Анакреона был сделан переход к собственной, отечественной анакреонтической поэзии. Дальнейшим шагом в этом направлении явилась «легкая поэзия» Батюшкова и молодого Пушкина.


Гаврила Романович Державин - крупнейший поэт XVIII в., один из последних представителей русского классицизма. Творчество Державина глубоко противоречиво. Раскрывая новые возможности классицизма, он в то же время разрушал его, прокладывая путь к романтической и реалистической поэзии. Поэтическое творчество Державина обширно и в основном представлено одами, среди которых можно выделить следующие типы: гражданские, победно-патриотические, философские и анакреотические. Особое место занимает автобиографическая поэзия. В своем поэтическом развитии Державин был многим обязан. Державин первым из русских поэтов подошел к изображению собственного человеческого облика - внешнего, портретного и внутреннего - в его неповторимой исторической и бытовой индивидуальности. Благодаря присущему им автобиографизму стихи его зачастую требуют для потомков исторического комментария. Природа интересует поэта не как повод для выражения возбуждаемых ею чувств, она интересует его во всем богатстве своих неповторимых красок и звуков. Олицетворенные по традиции классицизма образы природы не мешают поэту воспроизвести реальные черты пейзажа. Новаторство Державина проявилось не только в пределах разработки существовавших до него стихотворных форм, но и в поисках новых. Особенным разнообразием и сложностью отличается державинская строфика. В области метрики он отваживается на «смешение мер» - сочетание в рамках одного произведения разных стихотворных размеров (например, в стихотворении «Ласточка»), чем достигает ритмических эффектов, казавшихся чересчур дерзновенными его друзьям и почитателям. Во вторую половину жизни в одах Державина все чаще звучат горацианские мотивы. Поэт с редкой любовью и красочностью прославляет блага счастливой, сытой и привольной жизни екатерининского вельможи, его богатство, радость и утехи. Но в поэзии его постоянно звучит и мысль о скоротечности жизни с ее утехами и богатством перед лицом вечности, неумолимо стирающей с лица земли и отдельных людей, и целые царства, и народы.Гражданские оды.Эти произведения Державина адресованы лицам, наделенным большой политической властью: монархам, вельможам. Их пафос не только хвалебный, но и обличительный, вследствие чего некоторые из них Белинский называет сатирическими. К лучшим из этого цикла принадлежит «Фелица», посвященная Екатерине II. Она отражает новый этап просветительства в России. Просветители видят теперь в монархе человека, которому общество поручило заботу о благе граждан. Поэтому право быть монархом налагает на правителя многочисленные обязанности по отношению к народу. На первом месте среда них стоит законодательство, от которого, по мнению просветителей, прежде всего зависит судьба подданных. И державинская Фелица, выступает как милостивая монархиня-законодательница. Новаторство Державина проявилось в «Фелице» не только в трактовке образа просвещенного монарха, но и в смелом соединении хвалебного и обличительного начал, оды и сатиры. Таких произведений предшествующая литература не знала, поскольку правила классицизма четко разграничивали эти явления. Идеальному образу Фелицы противопоставлены нерадивые вельможи. До Державина объектом сатиры были рядовые дворяне. Победно-патриотическая лирика. Одним из таких явлений было его стихотворение «Снегирь» - поэтический отклик на смерть А. В. Суворова. В стихотворении «Снегирь» Державин поставил перед собой принципиально иную задачу. Он пытался создать неповторимый облик своего покойного друга, излагая подробности его жизни. Философские оды. К этой группе произведений Державина принадлежат ода «На смерть князя Мещерского», «Водопад», «Бог». Своеобразие философских од состоит в том, что человек рассматривается в них не в общественной, гражданской деятельности, а в глубинных связях с вечными законами природы. Один из самых могущественных среди них, по мысли поэта, - закон уничтожения - смерть. Так рождается ода «На смерть князя Мещерского». Непосредственным поводом к ее написанию послужила кончина приятеля Державина, князя А. И. Мещерского. ода «Бог». Она была переведена на ряд европейских. В ней говорится о начале, противостоящем смерти. Бог для Державина - «источник жизни», первопричина всего сущего на земле и в космосе, в том числе и самого человека. На представление Державина о божестве оказала влияние философская мысль XVIII в. Анакреонтические стихи. В стихотворении «К лире» Державин обращается к вопросу, поднятому еще Ломоносовым в «Разговоре с Анакреоном»: что следует воспевать - любовь или славу героев? Ломоносов отдавал предпочтение героической поэзии. И Державин вслед за Ломон вначале воспевал современных ему героев у царей, но потом решает перейти лучше от героической поэзии к любовной. Любовь, воспеваемая Державиным, носит откровенно эротический характер. Это земное, плотское чувство, переживаемое легко, весело, шутливо, как удовольствие, человеку самой природой (стихотворения «Желание», «Люси», «Портрет Варюши»)

31. Жанр ирои-комическое поэмы в русской литре 18 века. Поэма Майкова Елисей или раздражённый Вакх.

Ирои-комическая поэма – жанр, в основе которого «лежит комическое несоответствие стиля произведения его событиям и героям. В ирои-комической поэме описываются высоким слогом, характерным для героической поэмы, «низкие» простонародные персонажи и бытовые происшествия, вследствие чего возникает пародийно-комический эффект» Знаменитым мастером этого жанра в России XVIII в. был Василий Майков. «Елисей или раздражённый Вакх»» – «правильная» ирои-комическая поэма, но отступления от правил в ней налицо: насыщенность фольклорными элементами, бытовые зарисовки, простонародная речь. В пределах одного жанра - столкновение высокого и низкого. Поэма в 5 песнях. Завязка поэмы - завышение цен на водку откупщиками. М. - противник системы откупов, которая обогащала отд. Лиц ценой народа. Бог вина Вакх разозлился на откупщиков, т.к. пьяных стало меньше. В питейном доме Вакх находит ямщика Елисея, которого и выбирает орудием мести. Между тем Е. просит у чумака вина, а потом ударяет ему в лоб, за что его берут под караул. Вакх обращ. К Зевсу с просьбой освободить Е. На что тот отвечает, что люди слишком много пьют, из-за этого плохой урожай. В тюрьме Ермий (бож.сущ-во) Елисея переодевает в жен.платье и переносит в Калинкинский дом, где сидят распутные женщины… Любовь начальницы этого дома с Е. Собрание богов на Олимпе. Наскуча любовью хозяйки Е. уходит. Он пошел в город. По дороге уснул в лесу. Но проснулся от крика женщины, кот. хотели ограбить. Это его жена. Он ее отпускает в город. А сам остается в лесу. Тут к нему спускается Силен. Ведет его в дом одного богатого откупщика, чтоб он тут пил, сколько хочет, а сам отходит на небо.Е., искав погреба, заходит в баню, где моются хозяева. Он их выгоняет. Парится. Потом идет к себе. Берет шапку-невидимку и прячется под кроватью откупщика. Лежал до тех пор, пока откупщик, встревоженный грозою, встал с постели, а он, Е., залез на кровать под бок к хозяйке. Муж думает, что его жену душит домовой. Решил пригласить ворожею. Ямщик (Е.) убоялся этого, и поэтому пошел в погреб пить вино. Елисея разоряет погреба откупщиков, бесчинствует до тех пор, пока Зевс, собрав совет богов не решает отдать его в солдаты. В поэме люди действуют наравне с богами. В поэме много грубых слов, использован бытовой материал, много натуралистических деталей. Все это способствовало рушению классицистических традиций и развитию реалистических традиций.

В одной оде Державин требует от живописца представить ему картину утра - и тотчас, состязаясь с живописью в наглядности, спешит дать эту картину сам.

Изобрази мне мир сей новый В лице младого летня дня: Как рощи, холмы, башни, кровы, От горнею златясь огня, Из мрака восстают, блистают И смотрятся в зерцало вод; Все новы чувства получают, И движется всех смертных род.

Эти строки могли бы служить эпиграфом ко всей державинской поэзии. В ней царит настроение утра. Человек, освеженный здоровым сном, с «новыми чувствами» смотрит на мир, словно никогда его не видел, и мир на его глазах творится заново. Рассветные сумерки рассеялись, туманы куда–то исчезли, на небе ни облачка. Ничем не смягченный свет резко бьет прямо в глаза. Горизонты неправдоподобно, ошеломляюще прозрачны, видно очень далеко. Каждая краска - яркая, полутонов нет.

И будто вся играет тварь;

Природа блещет, восклицает.

Природа «восклицает», как пристало природе, не соразмеряя громкости, не стесняясь своей стихийной силы, шумно и безудержно, и поэзия «восклицает» ей в лад.

Природа «блещет», и поэзия не нарадуется на картины световых эффектов, на отражение и преломление световых лучей в золоте и «кристалях». Век Державина был без ума от фейерверков. Легко увидеть, что и блистание небесных светил представлено в державинской поэзии как веселый и грозный фейерверк, устроенный божеством, а потому превосходящий все земные фейерверки своим великолепием, но тут же превзойденный блеском явления самого вечного Пиротехника:

Светил возжженных миллионы

В неизмеримости текут;

Твои они творят законы,

Лучи животворящи льют.

Но огненны сии лампады,

Иль рдяных кристален громады,

Иль волн златых кипящий сонм,

Или горящие эфиры,

Иль вкупе все светящи миры -

Перед Тобой, как нощь пред днем

Уж если тут является луна, в ней нет ни грана сладкой романтической меланхолии; ее дело - устраивать праздничную иллюминацию, подходящую к нарядным покоям с лакированными полами, как это описано в зачине оды «Видение мурзы»:

Златые стекла рисовала

На лаковом полу моем

Наконец, солнце и подавно светит во всю мочь, почти невыносимо для взора. От полноты света перехватывает дыхание. Ни у одного поэта больше нет такого неба: мы словно до отказа запрокинули головы, чтобы увидеть его все, и нам вдруг раскрывается его высота и ширь.

Лазурны тучи, краезлаты,

Блистающи рубином сквозь,

Как испещренный флот богатый,

Стремятся по эфиру вкось.

Разрядка поэтической энергии, накопленной в роскошных свето–цветовых эпитетах, живописующих тучи, в сравнении их с парусными судами, воскрешающем в уме все великолепие старинного флота и заодно все победы, одержанные русскими на море в эпоху Чесмы, приходит наконец в последней строке, размашисто, одним ударом кисти, но поразительно наглядно представляющей картину небосклона в движении.

Головокружительная глубина опять и опять выявляется через движение, и прежде всего через движение лучей, ибо пространство у Державина до предела насыщено светом, или, лучше сказать, пространство и есть свет, свет и есть пространство.

Как с синей крутизны эфира

Лучам случится ниспадать…

Блистание неба внизу отражено и удвоено блистанием поверхности вод и вообще всего, что способно блйстать. Если только что у нас был повод вспомнить страсть современников поэта к фейерверкам и праздничным иллюминациям, здесь вспоминается их же увлечение зеркалами, люстрами, в которых каждый луч по многу раз отражается или дробится.

Сребром сверкают воды,

Рубином облака,

Багряным златом кровы;

Как огненна река,

Свет ясный, пурпуровый

Объял все воды вкруг.

Кристальная прозрачность воздуха, бодрящая ясность света - для державинского ландшафта норма. Иного почти не бывает. Правда, порой свет оттенен своей живописной противоположностью - непроглядным, ужасающим мраком ночи или непогоды.

Представь: по светлости лазури,

По наклонению небес,

Взошла черно–багрова буря

И грозно возлегла на лес,

Как страшна нощь; надулась чревом,

Дохнула с свистом, воем, ревом,

Помчала воздух, прах и лист.

Уж если буря, так «черно–багрова»; мрак все еще пронизан огнем, но только кровавым, адским. Понятно, что долго такие страхи не продлятся, - буря минет, и заблещет солнце. Чего в поэзии Державина нет вовсе, так это безразличного, нейтрального состояния природы. Или полнота света - или темень. В своем программном «Рассуждении о лирической поэзии, или Об оде» сам поэт требовал, чтобы поэтические картины были «кратки, огненною кистью, или одною чертою, величественно, ужасно или приятно начертаны». Темень «ужасна», заливающий все сущее свет «приятен», то и другое «величественно»; впрочем, не только в ужасе, внушаемом отсутствием света, есть своя приятность, своя сладость, но и удовольствие, доставляемое светом, неразрывно связано с трепетом и замиранием перед слепящей яркостью утренних или полуденных лучей, перед их чрезмерностью. Чрезмерно все - и «ужасное», и «приятное», и то и другое в своей чрезмерности «величественно». Невеличественного вообще нет. Даже в пародии осмеиваемый предмет через осмеяние тоже приобщен к величию.

Единство державинского мира в его возвышенных и низменных аспектах поэтически воплощено под знаком той же световой образности. Лучи солнца льются на все земные предметы без разбора, заставляя их светиться и блестеть. При державинском состоянии природы не остается вещи, которая могла бы не блестеть; но блеск - атрибут драгоценного металла или камня. Поэтому ландшафт, окидываемый одним взглядом откуда–то сверху, как на гравированной карте–панораме, приобретает вид ювелирного изделия. Метафорика золота и серебра, давно затасканная и стершаяся от частого употребления, возвращает свою свежесть и зрительную конкретность.

По пословице, не все то золото, что блестит. Но мудрость этой недоверчивой пословицы - не для музы Державина. У нее все, что блестит, - золото, или серебро, или драгоценные камни, или жемчуга, или хотя бы стекло, приближающееся к самоцветам по признаку светоносности, а иногда стекло и золото сразу!

Сткляныя реки лучом полудневным,

Жидкому злату подобно, текут…

Алхимия поэзии превращает в драгоценности все, чего ни коснется. Масло и мед, грибы, ягоды и свежая рыба - вещи аппетитные, но едва ли они навели бы другого поэта на мысль о драгоценных металлах и роскошных тканях.

Где с скотен, пчельников и с птичников, прудов, То в масле, то в сотах зрю злато под ветвями, То в ягодах, то бархат–пух грибов,

Cpeбpo, трепещуще лещами.

Образность последней строки усилена крайне выразительным звучанием; а натюрморт в целом хотелось бы назвать фламандским, если бы он не был до такой степени русским.

Застолье, к слову сказать, - один из важнейших символов, переходящих из одного стихотворения Державина в другое. Он приглашает нас на пир своей поэзии, как хлебосольный, тороватый хозяин, - и сам, как гость, с изумлением, с нерастраченным детским восторгом, ни к чему не привыкая и не остывая, ни от чего не утомляясь, благодарно смотрит на щедроты бытия.

Я озреваю стол, - и вижу разных блюд

Цветник, поставленный узором;

Багряна ветчина, зелены щи с желтком,

Румяно–желт пирог, сыр белый, раки красны,

Что смоль, янтарь–икра, и с голубым пером

Там щука пестрая - прекрасны!

Весь Державин - в той наивной простоте, с которой зарифмованы, но также и сопряжены по смыслу «раки красны» и «прекрасны». Младший современник Державина, литератор И. И. Дмитриев, оставил забавный рассказ о том, как поэт во время застолья ловил эстетические впечатления как раз для этой строфы:

«В другой раз заметил я, что он за обедом своим смотрит на разварную щуку и что–то шепчет; спрашиваю тому причину. «Я думаю, - сказал он, - что если бы случилось мне приглашать в стихах кого–нибудь к обеду, то при исчислении блюд, какими хозяин намерен потчевать, можно бы сказать, что будет и щука с голубым пером»».

Эта поэзия довольства, поэзия сытости, пожалуй, отталкивала бы нас, не будь она абсолютно чистой от налета пресыщенности. Пресыщенности нет и в помине; вот почему то, что вкусно, что чувственно приятно для самого невинного, но и самого прозаичного из человеческих вожделений, переживается с полной искренностью как «прекрасное». В уютном, тяжеловесном, насыщенном запахами домашнем обиходе поэт ощущает не какую–нибудь иную, а ту самую красоту, которую он же видел льющейся в блеске солнечных лучей «с синей крутизны эфира». Но увидеть ее могут только глаза, которые приучены глядеть на каждый предмет - повторим еще раз это слово - благодарно, которым не надоедает благодарность и только поэтому не становится постылой радость. А для этого недостаточно элементарного упоения жизнью, какое можно назвать стихийным, а можно назвать животным, и это будет одно и то же. Нет, здесь нужно отнюдь не природное, а нравственное свойство души - ее дисциплина, ее бодрая осанка, ее славная воинская выправка. Это свойство Державин умудряется неизменно сохранять вопреки своей эмоциональной безудержности, среди чувственного разгула и напора внешних впечатлений. В самом деле, какой бы сверхчеловеческий запас здоровья духа и тела ни был ему отпущен, - да был ли? - нет сомнения, что и к нему приходили черные, нет, хуже того, серые минуты, приступы усталости, когда все становится постыло. Но в его стихи - не в слова, выбор которых мог быть продиктован жанровой необходимостью одического восторга, но в музыку стиха, в его интонацию, которую нельзя подделать, - ни разу не просочилось ни единой капли брюзгливого разочарования.

Мы только что сравнили Державина с радушным хозяином; да ведь одна из лучших его од и называется «Приглашение к обеду». Но у гостеприимства - строгие законы; блюдущий их хозяин, какие бы кошки ни скребли у него на сердце, не станет ни нагонять на своих гостей тоску, ни воротить сам нос от угощений, которые предлагает им. Праздника ни за что нельзя портить. Державин понимал это очень хорошо. Разве что один раз, когда умерла его нежно любимая первая жена, воспетая им под именем Плениры, отчаянная боль исторгла из него надгробный вопль - одно из самых пронзительных стихотворений во всей русской поэзии, озаглавленное «На смерть Катерины Яковлевны…» Там нарушены все правила словесности, даже стихосложения, и мы слышим скрежещущий язык неподдельной, обнаженной муки. Но прежде всего стихотворение это не предназначалось автором к печати, иначе говоря, хозяин потерял власть над собою и разрыдался отнюдь не в присутствии гостей, а наедине со своим гррем. И потом, вопль ужаса - не зевок безразличия: первое возможно у Державина, второенет* по тем же причинам, по которым у него, как мы знаем, возможна «черно–багрова буря», но не серый денек.

В общем же он всегда дарйт нас своим светом, своей бодрой утренней радостью и торжественной, истовой благодарностью жизни. Это сближает его творчество с музыкой старинных мастеров - Баха и Генделя, Моцарта и Гайдна и других, безвестных.

Там с арфы звучныя порывный в души гром,

Здесь тпихо грома с струн смягченны, плавны тоны

Бегут, - ив естестве согласия во всем

Дают нам чувствовать законы.

Музыка для него - практическое доказательство согласия в естестве, гармонии природы. Такое же практическое доказательство - его лучшие стихи.

* * *

Какая человеческая судьба, какое время стоит за этой поэзией?

Гаврила Романович Державин родился в 1743 году в обедневшей дворянской семье, на Волге. Его происхождение предопределило его взгляд на вещи по меньшей мере трояко.

Во–первых, он был дворянином и помещиком в самую классическую пору русского крепостничества. Это время указа о вольности дворянства и восстания Емельяна Пугачева (в подавлении которого поэт принимал непосредственное участие). Все контрасты эпохи ярки и резки до грубости. Россия выходит к новым возможностям, многое, что обещано было размахом петровских замыслов, только теперь облекается в плоть и кровь. Ряд блистательных военных побед поражает воображение современников. «О громкий век военных споров, свидетель славы россиян!» - скажет о екатерининской поре юный Пушкин. Людям крупным, сильным и решительным есть где развернуться, но путь к большим делам часто ведет через авантюру и случайность, через выигрыш в азартных играх придворной фортуны. Замечательная русская женщина княгиня Дашкова, собеседница лучших умов Европы и первый президент Российской Академии, обязана своей судьбою участию в перевороте 1762 года, приведшем к власти Екатерину II; повернись все немного иначе, и она не получила бы своего шанса. Центральная фигура целого царствования - «светлейший» князь Потемкин, временщик и удачник, хищно и нагло торопившийся насладиться свалившимся ему под ноги всевластием, и одновременно сильный и умный государственный человек, между всеми своими пиршествами, выходками, интригами и впрямь немало сделавший для России.

И в составе поэзии Державина есть немало такого, что мы, при самой горячей любви к ней, должны признать специфически барским, непоправимо барским, насквозь пропитанным бытом екатерининских десятилетий.

Но с этим в Державине уживалась подлинная любовь к облику русского крестьянина, к народным обычаям, песням, к веселью деревенского праздника, им неоднократно воспетому, к народному чувству красоты и народному юмору. Это было ему близко непосредственно, без рефлексии, без романтизма, без этнографической стилизации. Невозможно сомневаться в искренности этой любви, в ее глубине, и не стоит требовать от нее, чтобы она была похожа на нечто совсем иное - например, на народолюбие Радищева. На что она, пожалуй, несколько похожа, так это на чувство, соединявшее Суворова с его солдатами. Недаром Державин искренне любил Суворова, воспевал его и тогда, когда великий полководец был отнюдь не в фаворе, и почтил его кончину удивительным стихотворением, так верно схватывающим своеобычность всего облика героя:

Кто перед ратью будет, пылая,

Ездить на кляче, есть сухари;

В стуже и в зное меч закаляя,

Спать на соломе, бдеть до зари;

Тысячи воинств, стен и затворов,

С горстью Россиян все побеждать?

Чтобы оценить, насколько подлинным вышел у Державина Суворов, вспомним на минуту памятник Суворову на Марсовом поле в Ленинграде, выполненный скульптором Козловским, - отличную статую во вкусе эпохи, не имеющую, однако, ровно никакого сходства с полководцем, каким его знали современники…

И скажем сразу обо всех «батальных» стихотворениях Державина или, по крайней мере, о лучших среди них: поэт просто не ощущал никакой дистанции между эпическим, песенным народным идеалом молодечества в бою, между всем кругом традиционных понятий о долге воина «положить душу свою за други своя» и теми представлениями, которые были чем–то само собою разумеющимся для его собственной «натуры».

С этим связано другое: именно зрелище обиды, чинимой заслугам престарелого воина, открывает глаза поэту, в котором, казалось бы, жило столько простодушного восторга перед парадной стороной жизни, на страдания обойденных и униженных, на чьих плечах воздвигался весь этот блеск. И здесь неважно, идет ли речь о том же Суворове, который «скиптры давая, звался рабом», или о безымянном, «на костылях согбенном» воине.

Здесь стоит вспомнить, что Державин родился не только в дворянской семье, но и в бедной семье. Он видел, как безуспешно обивают пороги власть имущих; он был с детства уязвлен равнодушием сановников к правам бедного. Этот опыт сказывается в обостренно совестливом отношении Державина к своей обязанности как сенатора стоять за правду. Ради этого он ссорился с сильными мира сего и навлекал на себя раздражение императрицы; ради этого он, что гораздо больше, готов был пожертвовать занятиями поэзией. Может быть, во всем этом было немало донкихотства. Может быть, не так уж не прав был А. В.

5 Аверинцев С. С.

Храповицкий, по поручению Екатерины II в стихотворном послании призывавший Державина вернуться к своему подлинному назначению и писать побольше од. Но для Державина было важнее, что Якобий, бывший иркутский генерал–губернатор, безвинно обвинен в измене отечеству, что откупщик Логинов безнаказанно ограбил казну и что императрица не хочет пересмотра ни первого, ни второго дела. И вот он с важной, строгой наивностью возражает Храповицкому:

…как Якобия оставить,

Которого весь мир теснит?

Как Логинова дать оправить,

Который золотом гремит?

Богов певец

Не будет никогда подлец.

Да, «певец Фелицы» - это Державин. Сибарит, наслаждающийся в покое зрелищем хлопочущих «рабов», - это Державин. Но беспокойный правдолюбец, нарывающийся на неприятности ради того, что считает истиной и правом, - это тоже Державин. Если бы он не был еще и таким, он не сумел бы сказать о продажности судов и неправедности власти не менее сильно, «разительно», как выражались в его время, чем он же говорил о блеске утра или высоте небосвода, - обо всем и всегда так, словно он первый человек на свете, у которого только что отверзлись глаза, так что ни к прекрасному, ни к дурному нет никакой возможности привыкнуть.

Не внемлют! - видят и не знают!

Покрыты мздою очеса:

Злодейства землю потрясают,

Неправда зыблет небеса.

И вот еще одно из следствий того, что он родился на свет русским дворянином, а во второй половине жизни достиг положения вельможи: его самосознание и самоощущение не могло стать таким литераторским, как у его предшественников. Один из симптомов - почти полное отсутствие в державинских текстах литературной полемики, литературных стычек. С каким жаром вели чернильную войну Тредиаковский и Сумароков, как смертельно важно было каждому из них самоутвердиться за счет соперника! Державину все это просто неинтересно: как правило, он если упоминает другого поэта, то для того, чтобы почтить его благодушным комплиментом. Ему с ним нечего делить. В глубине души Державин твердо сознает себя единственным, как он сам в шутку сознавался:

Един есть Бог, един Державин, -

Я в глупой гордости мечтал, -

Одна мне рифма - древний Навин,

Что солнца бег остановлял.

Он единственный, ибо поэзия - для него не профессия, в которой непременно встретишься с другими претендентами на первое место, но дар, который по природе своей единственен. Для того чтобы дар был чистым даром, нужно, чтобы он был даваем всякий раз в придачу к чему–то иному, уже обеспечившему место в жизни. Поэт - занятие; но чиновник ведомства генерал–прокурора, или вельможа и сенатор, или званский помещик, который в то же время есть истинный поэт, - чудо, обращающее прозу жизни в противоположность себе.

Мы–то сочтем, как уже считали все поколения между ним и нами, что в жизни Державина поэзия была самым главным делом, - сам он этого не считал. Положим, отчасти для того, чтобы задобрить начальника по службе, но в искреннем убеждении сказано:

От должностей в часы свободны

Пою моих я радость дней.

Энергично заявлен примат жизни над литературой, «дел» - над «словами».

За слова - меня пусть гложет,

За дела - сатирик чтит.

Пушкин критиковал эту формулу, настаивал на том, что слова поэта и суть его дела. Нелишне, однако, вспомнить, что даже он, человек совершенно другого склада и другой эпохи, фактически ведя жизнь профессионального литератора и нисколько не гнушаясь реальной, деловой стороны такой жизни («…но можно рукопись продать»), упорно отказывался представать перед обществом в качестве поэта, прячась за маску сословной гордости, за «мою родословную». Мотивы такого поведения исчерпывающе разъяснены хотя бы в «Египетских ночах».

Пушкин стоял на склоне дворянского периода русской литературы, Державин - в начале. Мы легко это забываем, нам кажется, будто разночинцы приходят в нашу словесность лишь в XIX веке; но они были наиболее характерными фигурами в литературной жизни от Ломоносова и Тредиаковского до В. П. Петрова. Разумеется, в XVIII веке, в эпоху непоколебленного сословного принципа, разночинец - совсем не то, чем он будет век спустя. Он может утверждать себя лишь в качестве чистого воплощения отвлеченного интеллектуального начала - в качестве ученого, литератора, художника, который не имеет в жизни никакого места, кроме профессионального, который отчужден от всех общественных реалий, кроме Академии наук, университета и т. п. Действие этого условия усугубляется тем обстоятельством, что историческая задача русской литературы на полвека после петровских реформ - по неизбежности «школьная».

В самом деле, что тогда стояло в повестке дня? Как можно быстрей, четче, толковей усвоить правила общеевропейской традиции в их классическом варианте, приспособить к русским условиям, выучиться их применять, на собственном примере выучить других. Правила, правила и еще раз правила. Это не значит, что Тредиаковский или тем более великий Ломоносов не были творцами. Но в такой ситуации поэтическое творчество принимает характер ученичества и одновременно учительства, это предварительная разработка возможностей для целых эпох наперед; в частности - для того же Державина, гениальная свобода которого не смогла бы состояться без этой школы. Он сам писал о себе: «Правила поэзии почерпал из сочинений г. Тредиаковского, а в выражении и штиле старался подражать г. Ломоносову».

Ясно, почему для работы в «школьном» направлении старательный, трудолюбивый разночинец подходил особенно хорошо. Ведь это, как было сказано выше, разночинец старого типа, признающий сословную иерархию; и это человек, не укорененный в быте. Жизнь не приучила его выносить на люди в своем творчестве бытовую сторону своего существования - ему это не по чину. Он не будет с наивной, вальяжной степенностью представлять читателю свою жену или же рисовать себя самого за накрытым столом. Поэтому классицистическое противоположение «высоких» и «низких» предметов он приемлет всей душой, не за страх, а за совесть. Для него мир естественно рассечен на две половины - то, что возвышенно, ибо вне быта, и то, что прикосновенно быту и как раз потому возвышенным быть не может.

Лучший пример такого типа поэта - конечно, Ломоносов. Поэт с головой ученого - вот кто нужен был времени. По части хорошего вкуса, чувства меры, филологической продуманности отношения к языку он намного превосходит Державина. Прозрачный рационализм ломоносовской дидактики таил в себе отличные поэтические возможности.

Неправо о вещах те думают, Шувалов, Которые Стекло чтут ниже Минералов…

Но в такой манере гораздо сообразнее говорить о пользе стекла или о причине северного сияния, чем о живых людях. Возьмем самое красивое место из од Ломоносова в честь императрицы Елисаветы Петровны, восхищавшее Белинского, - описание ее охоты:

Коню бежать не воспящают

Ни рвы, ни частых ветвей связь;

Крутит главой, звучит браздами

И топчет бурными ногами

Прекрасной всадницей гордясь.

Тут все по правилам, ни единое слово не выпадает из высокого стиля, ни одна чересчур конкретная деталь не нарушает законченной условности риторической похвалы. Мы не узнаем отсюда, какой на самом деле была Елисавета, мы даже не узнаем, какой ей хотелось казаться. Мы узнаем нечто иное: какие риторические общие места полагаются в описании царственной охоты и как эти общие места полагается развивать.

Державин тоже был не против риторики. Кто–кто, а он знал в риторике толк. Мощные волны красноречия, чередой накатывающие, как морские валы, театральный жест риторического вопроса, «разительный» эффект сжатой до предела сентенции - все это для него естественный способ сообщать нам энергию своего отношения к любому своему предмету.

Сын роскоши, прохлад и нег,

Куда, Мещерский! ты сокрылся?

Оставил ты сей жизни брег,

К брегам ты мертвых удалился;

Здесь персть твоя, а духа нет.

Где ж он? -

Где там? -

Мы только плачем и взываем

«О горе нам, рожденным в свет!»

Но одной стороны риторики он принять не может - разделения вещей на возвышенные и низменные, брезгливости к конкретному, житейскому. Когда он писал оду того же жанра, что ломоносовская ода Елисавете Петровне, - «Фелицу», - ему было очень важно, что императрица * почасту» ходит пешком или пишет и читает «пред налоем». Он давал идеализированный портрет, но портрет с чертами настоящего портретного сходства. Ломоносов называл воспеваемое им лицо Блисаветой Петровной («Елисавет»), но на деле воспевал вовсе не ее, а божественную охотницу «вообще», Диану, амзонку. Напротив, Державин говорил о фантастической Фелице, но описывал Екатерину И, выражая обязательную похвалу ей через неповторимую, конкретную, а потому «низкую» деталь. Понятно, почему друзья поэта были шокированы, когда такое вышло из–под его пера. Понятно также, почему императрица пережила от этого художнического взгляда в упор и с короткой дистанции потрясение до слез. Такого в практике одописцев еще не было.

Любопытно, что Державин едва ли удостоил заметить произведенный им переворот. Он ни от чего не отталкивался, ни против чего не бунтовал. К предыдущему периоду российской словесности он не выражал других чувств, кроме самых добрых. Ниспровергать каноны не входило в его намерения. Он даже скромненько просил друзей - Дмитриева, Капниста и других - просматривать его стихи с точки зрения правил и отмечать, если что не так; по счастью, в итоге он чаще всего не слушался советчиков. А в общем он писал - как пишется, непринужденно и вольготно: в его осанке и повадке беспечность барина не отделить от дерзости гения, и одно помогало состояться другому.

Невероятная крупность, размашистость державинских образов возможна только у него и в его время. Для следующих поколений перестает быть понятным его монументальное видение России, в котором еще живет вдохновение реформ Петра. Его положение между эпохами дает ему одновременно свободу от риторики, которой не было у его предшественников, и свободу пользоваться риторической техникой самого традиционного образца, которой уже не будет у его наследников. Первозданная энергия древнего витийства и новая, свежая свобода в пользовании лексическими и образными контрастами взаимно усиливают друг друга, доводя экспрессию целого до силы поистине стихийной. И кажется, что поэзию Державина можно сравнить только с явлением природы - например, с воспетым им водопадом.

Алмазна сыплется гора

С высот четыремя скалами;

Жемчугу бездна и сребра

Кипит внизу, бьет вверх буграми;

От брызгов синий холм стоит,

Далече рев в лесу гремит.

Примечания:

Две тысячи лет с Вергилием // Иностранная литература, 1982, № 8, с. 193-201. [Статья основана на тезисах доклада, прочитанного осенью 1981 года в Мантуе (Италия) в рамках международного конгресса, посвященного Вергилию.]

Расцвет сирийской христианской гимнографии в IV в. почти на два столетия опережает подъем византийского кондака (между тем как первые шаги латинской гимнографии, относящиеся тоже к IV в. - Иларий, Амвросий Медиоланский, - вели в совершенно ином направлении). Первый великий гимнограф Византии, Роман Сладкопевец, не случайно явился в Константинополь из Берита (современный Бейрут). Едва ли можно отрицать (как склонен делать видный греческий патролог П. Христу) влияние определенных жанровых структур, отработанных сирийскими авторами, на самые основы жанра кондака; здесь должны быть упомянуты мадраша с характерным для нее равновесием экзегетико–гомилетического и собственно поэтического элементов и согита с присущими ей возможностями диалогической драматизации священного сюжета, как бы разыгрываемого «в лицах», ср.: Dalmais 1958, р. 243-260.

Поэзия Державина // Г. Р. Державин. Оды. Л., 1985, с. 5-20.