Гоголь рим вопросы. По римским адресам гоголя, или что осталось за пределами фильма леонида парфенова

Стена дома в Риме, в котором Николай Гоголь писал «Мертвые души»

Город Гоголя — Рим. Об этом он говорит откровенно, и прямо, и метафорически («прекрасное далеко») и кратко, и развернуто: «О, Рим, Рим! Кроме Рима, нет Рима на свете! Хотел я было сказать — счастья и радости, да Рим больше, чем счастье и радость».

Александру Данилевскому, российскому историку, он писал из Италии: «Когда въехал в Рим, я в первый раз не мог дать себе ясного отчета. Он показался маленьким. Но чем далее, он мне кажется большим и большим, строения огромнее, виды красивее, небо лучше, а картин, развалин и антиков смотреть на всю жизнь станет. Влюбляешься в Рим очень медленно, понемногу — и уж на всю жизнь».

Цитировать восторженные слова Гоголя о Риме можно часами. Роман под названием «Аннунциата» он и писать-то начал, кажется, только для того, чтобы лишний раз выразить свой восторг перед этим городом. Сюжет там минимален: молодой и знатный римлянин едет в «центр Европы», в Париж, восхищается его неуемным бурлением, его шумом, его разноцветьем и разнообразием, но довольно скоро от всего этого утомляется, поскольку собственного занятия в жизни не имеет, а от пустого безделья и впрямь недолго устать. Римлянин возвращается на родину, и тут… Страница за страницей:

«И вот уже наконец Роnte Molle, городские ворота, и вот обняла его красавица площадей Piazza del Popolo, глянул Monte Pincio с террасами, лестницами, статуями и людьми, прогуливающимися на верхушках. Боже! как забилось его сердце!...»

«Из темного травертина были сложены его тяжелые, несокрушимые стены, вершину венчал великолепно набранный колоссальный карниз, мраморными брусьями обложена была большая дверь, и окна глядели величаво, обремененные роскошным архитектурным убранством; или как вдруг нежданно вместе с небольшой площадью выглядывал картинный фонтан, обрызгивавший себя самого и свои обезображенные мхом гранитные ступени; как темная грязная улица оканчивалась нежданно играющей архитектурной декорацией Бернини, или летящим кверху обелиском, или церковью и монастырской стеною, вспыхивавшими блеском солнца на темно-лазурном небе, с черными, как уголь, кипарисами…»

«Тут самая нищета являлась в каком-то светлом виде, беззаботная, незнакомая с терзаньем и слезами, беспечно и живописно протягивавшая руку…»

Здесь, похоже, герой (или автор) несколько увлекся: нищета, не знакомая со слезами, видится таковой только стороннему наблюдателю. Да разве что под южным солнцем слезы высыхают быстрее. Но бедность — нигде не радость, даже если выглядит, как кажется не знающего ни в чем нужды герою, «живописной».

Роман остался неоконченным, возможно, именно потому, что чем дальше, тем больше превращался в текст не о женщине («Аннунциата»), а о городе. Город же оказывается сопоставим с целым миром, с вселенной, и описывать его становится задачей сверхчеловеческой; человеку по отношению к этому городу остается, как видно, одно — преклонение: «Рим как святыня, как свидетель чудных явлений, совершившихся надо мною, пребывает вечен».

Тем не менее, Рим оставался реальным городом — с улицами, не вполне чистыми, со съемными квартирами, где бывало и душно, и жарко, с трактирами, уличными криками, пылью, античными руинами на соседних улицах и синим итальянским небом над головой… Все римские адреса Гоголя изучены, описаны, показаны; последний раз — Леонидом Парфеновым в телефильме «Птица-Гоголь». На доме, где он жил на улице Систина, еще в XIX веке установлена мемориальная доска, с надписью по-итальянски: «Великий русский писатель Николай Гоголь жил в этом доме с 1838 по 1842, где сочинял и писал своё главное творение». Русский текст несколько сдержаннее: «Здесь жил в 1838-1842 гг. Николай Васильевич Гоголь. Здесь писал «Мертвые души». Инициатором установки доски называют писателя Петра Дмитриевича Боборыкина, вошедшего в историю русской культуры как публицист, впервые начавший активно употреблять слово «интеллигенция» по отношению к русским интеллектуалам.

Сегодня гиды могут все эти места показать и провести по всему маршруту гоголевских адресов. В этом списке будут квартира на Виа-Систина, Испанская лестница и Испанская же площадь с фонтаном, который, как все городские фонтаны до XX века, существовал не для красоты и научных размышлений, а для вполне практического снабжения горожан водой. Будет тут и мастерская Александра Иванова, с которым Гоголя связывали отношения вполне приятельские, если не сказать дружественные.

Иванов тогда писал в Риме «Явление Христа народу». Беседы с Гоголем очевидно вплетались дополнительной нитью в размышления художника о главном моменте христианской истории. Гоголь заметит: «Как умеет слушать Иванов — всем своим существом!» И было, что слушать! О степени влияния идей Гоголя на работу Иванова специалисты могут спорить, но ясно, что влияние имелось, и немалое. Причем не только в плане богословского и философского содержания картины (о, на эти темы художник с писателем беседовали немало, но не оставили — увы! — о том записок). Речь шла и об эстетической стороне дела, и даже — о профессионально-художественной. В записках Федора Чижова, ученого и общественного деятеля, в 1842 году жившего в Риме в том же доме, что и Гоголь, есть описание любопытной сцены.

Чижов, тогда уже адъюнкт-профессор Петербургского университета тридцати с небольшим лет, в мастерской Александра Иванова рассматривает два его новых рисунка, сделанных для великой княгини Марии Николаевны. На первом — жанровая сценка с танцующими итальянками и англичанином, второй изображает «простое пиршество римлян на Ponte molo» . Художник сомневается, который из двух лучше, Чижов высказывает свое мнение, указывая на вторую работу, но тут «приходит Гоголь и диктаторским тоном произносит приговор в пользу первой, говоря, что она в сравнении с тою — историческая картина, а та genre, что тут каждое лицо требует отдельного выражения, а там группы».

Римское общение Иванова и Гоголя будет иметь далеко идущие последствия. Художник напишет портрет писателя, писатель изобразит его в качестве идеального художника в повести «Портрет». И это не все: Иванов ввел писателя непосредственно в картину; персонажа в коричневом хитоне, оглядывающегося на Христа, художник писал с Гоголя. Гоголь же включил целую главу «Исторический живописец Иванов» в «Выбранные места из переписки с друзьями», вышедшие в свет в начале 1847 года.

Впрочем, «Гоголь, Иванов и русская культура» — тема бесконечная, отметим лишь, что начало всему положено было в Риме.

«Он хвастал перед нами Римом так, как будто это его открытие» , — вспоминала Александра Смирнова-Россет. Александра Осиповна иронизирует, а ведь так оно и было: Гоголь открыл Рим как всемирно-историческое явление, как нечто, не входящее в список «семи чудес света» лишь потому, что больше любого списка.

Рим для него больше, чем любой другой город, Москва или Петербург, не говоря уж про малую родину, Сорочинцы. Москва — кабинет, место работы, сцена: здесь он читал слушателям главы «Мертвых душ». Петербург — тема творческого исследования, предмет профессиональной деятельности. Сорочинцы — колыбель, из которой надо было улететь в открытый всеобщий большой мир, как улетали в этот большой мир великие и малые гении из Стратфорда, Винчи, Денисовки… Римом Гоголь наслаждается, но не как просто приятным для писательства местом, вроде Переделкино. Он пытается угадать в нем большее, и, вероятно, мы были бы вправе ожидать состоявшейся книги о Риме, где было бы сформулировано то, для чего требуется именно гоголевский — не меньше! — талант.

Но как Иванов в Риме писал картину, действие которой происходит на берегах Иордана, так и Гоголь в Риме писал о губернском городе NN, в который въехала довольно красивая рессорная небольшая бричка, а в бричке той сидел господин, не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод. И так далее, так далее…

«О России я могу писать только в Риме. Только там она предстоит мне вся, во всей свой громаде...»

Сказанное Гоголем о России — предмет анализа и споров вот уже второе столетие. Хорошо бы обсудить сказанное Гоголем о Риме.

Например, так: Гоголь своим принятием Рима как центра цивилизованного мира (не за теплой погодой же он туда ехал) возвращает России второй этаж бытия. Так человек живет в районе Люблино — и одновременно в Москве; в Москве и одновременно в России; в России — и… в Европе. Мысль, очевидная для парижанина или берлинца, в России, благодаря гигантским размерам самой страны, очевидной быть перестает. Между тем умение чувствовать себя частью чего-то большего для нормального существования человека необходимо. Она уравновешивает горизонт восприятия, она удерживает от соблазна делить мир всего лишь надвое: на «мы» и «они». Она приучает к мысли о сосуществовании под некоей общей крышей как о соседстве равных. Для европейской христианской культуры такой объединяющей точкой вполне может быть Рим; умы, равновеликие Гоголю, это понимали.

«Покуда Колизей неколебим,
Великий Рим стоит неколебимо,
Но рухни Колизей — и рухнет Рим,
И рухнет мир, когда не станет Рима».

Это писал тоже не прямой наследник цезарей, не итальянец, а англичанин, лондонец лорд Джордж Байрон. Для него Рим не менее далек, чем для подданного Российской империи Николая Гоголя, но Рим есть мир, и это аксиома.
На русском языке последняя строчка звучит куда убедительнее, чем в оригинале. У Байрона:

«While stands the Coliseum, Rome shall stand;
When falls the Coliseum, Rome shall fall;
And when Rome falls—the World».

Отражение «Рим — мир» появляется в переводе Вильгельма Вениаминовича Левика, но, кажется, это тот случай, когда в соавторы переводчику можно записать русский язык. Этого не требовалось придумывать, перебирая варианты! Это уже сказано: «Рим — мир».

Гоголевские слова, в письмах, в статьях, в повести, выглядят лишь пространным комментарием к этой звучной и емкой формуле «Рим — мир».

Книга под названием «Рим» не состоялась. «Аннунциата» — явно лишь подход, вступление к чему-то большему. Но масштаб Рима оказался больше, чем любая книга, любое сочинение. Описать Рим — все равно, что описать всю Европу; задача не для одного таланта. Так Иванов задумывал картину, выражающую сущность всего Евангелия — и заставил критиков считать подготовительные эскизы к ней созданиями лучшими, чем окончательное произведение. Гоголь так и не сказал о Риме того, что понял и увидел в нем. Нам остались лишь комментарии к невысказанному.

Но зато какие: «Нет лучше участи, как умереть в Риме; целой верстой здесь человек ближе к Богу... (…) Вот мое мнение: кто был в Италии, тот скажет: «прощай» другим землям. Кто был на небе, тот не захочет на землю».

Николай Васильевич Гоголь подолгу жил в Риме между 1837 и 1846 годами. Всего он провел в Риме около четырех с половиной лет, возвращаясь в Рим девять раз. Предлагаю Вам выбрать в комментариях вашу любимую цитату Николая Васильевича:

  1. «Притом уже в самой природе моей заключена способность только тогда представлять себе живо мир, когда я удалился от него. Вот почему о России я могу писать только в Риме. Только там она предстоит мне вся, во всей своей громаде . А здесь я погиб и смешался в ряду с другими. Открытого горизонта нет предо мною. Притом здесь, кроме могущих смутить меня внешних причин, я чувствую физическое препятствие писать. […] В Риме я писал пред открытым окном, обвеваемый благотворным и чудотворным для меня воздухом. Но Вы сами в душе Вашей можете чувствовать, как сильно могу я иногда страдать в то время, когда другому никому не видны мои страданья»
    Письмо Плетневу из Москвы 17 марта 1842 г.
  2. «Приезжай когда-нибудь, хоть под закат дней, в Рим, на мою могилу, если не станет меня уже в живых. Боже, какая земля! какая земля чудес! и как там свежо душе!»
    Письмо к М.А. Максимовичу от 22 января 1840 г.
  3. «Если бы Вы знали, с какою радостью я бросил Швейцарию и полетел в мою душеньку, в мою красавицу Италию. Она моя! Никто в мире ее не отнимет у меня! Я родился здесь. – Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр – все это мне снилось. Я проснулся опять на родине и пожалел только, что поэтическая часть этого сна…»
    Письмо к Жуковскому от 30 октября 1837 г.
  4. «Здесь все мешается вместе. Вольность удивительная, от которой бы ты, верно, пришел в восторг»
    Письмо к Данилевскому от 8 февраля 1838 г. о римском карнавале, на котором Гоголь оказался впервые в жизни
  5. «Я не знаю, писал ли вам про . Они очень богаты. Таких у нас нет совсем церквей. Внутри все мрамор разных цветов; целые колонны из порфира, из голубого, из желтого камня. Живопись, архитектура – все это удивительно. Но вы еще ничего не знаете этого»
    Письмо к сестрам в октябре 1838 г.
  6. «Кстати о форестьерах (иностранец-путешественник, прим. автора). Всю зиму, прекрасную, удивительную зиму, лучше во сто раз петербургского лета, всю эту зиму я, к величайшему счастию, не видал форестьеров; но теперь их наехала вдруг куча к пасхе, и между ними целая ватага русских. Что за несносный народ! Приехал и сердится, что в Риме нечистые улицы, нет никаких совершенно развлечений, много монахов , и повторяет вытверженные еще в прошлом столетии из календарей и старых альманахов фразы, что италианцы подлецы, обманщики и проч. и проч., а как несет от них казармами, - так просто мочи нет. Впрочем, они наказаны за глупость своей души уже тем, что не в силах наслаждаться, влюбляться чувствами и мыслию в прекрасное и высокое, не в силах узнать Италию. »
  7. «Сколько у Вас в Пизе англичан, столько у нас в Риме русских. Все они, по обыкновению, очень бранят Рим за то, что в нем нет отелей и магазинов, таких как в Париже, и кардиналы не дают балов»
    Письмо к Варваре Репниной в январе 1839 г.
  8. «Здесь все мешается вместе. Вольность удивительная от которой бы ты, верно, пришел в восторг» .
    Письмо к А.C. Данилевскому от 2 февраля 1838 г.
  9. «Знакомы ли были вы с транстеверянами (так Гоголь называет жителей , прим. автора), то есть жителями по ту сторону Тибра, которые так горды своим чистым римским происхождением. Они одни себя считают настоящими римлянами. Никогда еще транстеверянин не женился на иностранке (а иностранкой называется всякая, кто только не в городе их), и никогда транстеверянка не выходила замуж за иностранца. Случалось ли вам слышать язык их и читали ли вы знаменитую их поэму Il meo Patacca, для которой рисунки делал Pinelli? Но вам, верно, не случалось читать сонетов нынешнего римского поэта Belli, которые, впрочем, нужно слышать, когда он сам читает. В них, в этих сонетах, столько соли и столько остроты, совершенно неожиданной, и так верно отражается в них жизнь нынешних транстеверян, что вы будете смеяться, и это тяжелое облако, которое налетает часто на вашу голову, слетит прочь вместе с докучливой и несносной вашей головной болью.»
    Письмо к Балабиной в апреле 1838 г.
  10. «Но Рим, наш чудесный Рим, рай, в котором, я думаю, и ты живешь мысленно в лучшие минуты твоих мыслей, этот Рим увлек и околдовал меня . Не могу да и только из него вырваться».
    Письмо к А.C. Данилевскому от 30 июня 1838 г.
  11. «…светлый, с оживленной душой отправлюсь в мой обетованный рай, в мой Рим , где вновь проснусь и окончу труд мой (Мертвые души, прим. автора)«
    Письмо из Москвы в январе 1840 г. к Жуковскому.
  12. «Если бы ты знал, как тягостно мое существование здесь, в моём отечестве! Жду и не дождусь весны и поры ехать в мой Рим, в мой рай , где я почувствую вновь свежесть и силы, охладевающие здесь»
    Письмо из Москвы в январе 1840 г. к М.А. Максимовичу
  13. «Влюбляешься в Рим очень медленно, понемногу – и уж на всю жизнь . Словом, вся Европа для того, чтобы смотреть, а Италия для того, чтобы жить. Это говорят все те, которые остались здесь жить»
    Письмо к А.C. Данилевскому от 15 марта 1838 г.
  14. «Я соскучился страшно без Рима . Там только я был совершенно спокоен, здоров и мог предаться моим занятиям»
    Письмо из Женевы 19 сентября 1837 г. к Н.Я Прокоповичу
  15. «Что за земля Италия! Никаким образом не можете вы ее представить себе. О, если бы вы взглянули только на это ослепляющее небо, все тонущее в сиянии! Все прекрасно под этим небом; что ни развалина, то и картина; на человеке какой-то сверкающий колорит; строение, дерево, дело природы, дело искусства – все кажется, дышит и говорит под этим небом»
    Письмо 2 ноября 1837 г. к Плетневу
  16. «И когда я увидел наконец во второй раз Рим, о, как он мне показался лучше прежнего! Мне казалось, что будто я увидел свою родину, в которой несколько лет не бывал я, а в которой жили только мои мысли. Но нет, это всё не то, не свою родину, но родину души своей я увидел, где душа моя жила еще прежде меня, прежде чем я родился на свет. Опять то же небо, то всё серебряное, одетое в какое-то атласное сверкание, то синее, как любит оно показываться сквозь арки Колисея (имеется ввиду

Давно собирался я поведать почтеннейшей публике о наших прогулках по гоголевским местам Рима. Уж и юбилейный год приближался - казалось бы, тут бы и взяться бы за перо… то есть мышку. Да все как-то руки не доходили и ноги не добегали. Были, наверное, заняты более важными вещами.

А летом совершенно случайно увидел я в аэропорту Шереметьево Леонида Парфенова, который шел регистрироваться на рейс до Рима. «Ну, - подумалось мне, - раз так, то, наверняка, римские адреса Гоголя в юбилейном фильме будут исследованы самым должным образом. Так что нечего мне и пытаться чем-то удивить почтеннейших господ». Успокоив таким образом свои совесть, я зарегистрировался на рейс до Лондона, где мы и гуляли успешно по местам славы Джека-Потрошителя и иным достопримечательностям.

Но вот «Птица-Гоголь», как Парфенов и обещал, вылетела в широкий телепрокат, была отсмотрена публикой и стала второй по популярности темой для обсуждения в блогах. Фильм отнюдь не разочаровал, и даже участию в нем Земфиры можно найти какое-то обоснование. В том числе, очень ярко и интересно рассказал Парфенов и о римской жизни Гоголя. Однако (и это вполне понятно) по всем адресам пройтись в фильме он не смог, показав нам самое важное - квартиру на Via Sistina , мастерскую Александра Иванова и Antico Café Greco .

Но в Риме есть и много других адресов, по которым может пройтись истинный поклонник гоголевского таланта. Будучи в Риме три года назад, мы так и сделали. Вот карта основного пространства нашей прогулки.

Гоголь впервые приехал в Рим 26 марта 1837 года. Вместе с Иваном Золотаревым Гоголь снял две комнаты у домовладельца Джованни Мазуччо по адресу Via di San Isidoro , 16. Этому же домовладельцу принадлежало несколько домов поблизости, и комнаты у него снимали многие члены русской колонии в Риме, в том числе, например, художник Орест Кипренский. Кто-то из художников, наверное и посоветовал Гоголю снять это жилье.

В письме другу детства Александру Данилевскому Гоголь писал о том, как его разыскать: «Из Piazza di Spagna подымись по лестнице наверх и возьми направо. Направо будут две улицы, ты возьми вторую; этой улицею ты дойдешь до Piazza Barberia ». Вот она, Piazza Barberini и Fontana del Tritone в центре. (Сорри, фото немного перешарплены - отсюда штрихи. Если фото нравится - кликайте и открывайте в отдельном окне, будет выглядеть намного лучше!) .

Здесь логично будет начать и нам свою прогулку. Испанскую лестницу посмотрим чуть позже.

«На эту площадь выходит одна улица с бульваром. По этой улице ты пойдешь все вверх, пока не упрешься в самого Исидора, который ее замыкает, тогда поверни налево».

Со времен Гоголя Via di San Isidoro стала короче. Ее часть - «улица с бульваром» - вошла в новопроложенную Via Veneto . Ту самую, которая стала одним из символов «сладкой жизни» 1960-х - благодаря одноименному фильму Федерико Феллини (да, на кадре из фильма совсем не Via Veneto, а вовсе и фонтан Треви... но атмосфера-то передана?).

Сейчас большая часть Via di San Isidoro представляет собой крутую лестницу, которая поднимается к монастырю. Очень удобно - можно присесть и еще раз свериться по карте.

А вот и пересечение Via di San Isidoro с Via degli Artisti (улицей Художников). Дом Гоголя - справа (на карте отмечен цифрой 1).

Дом неоднократно перестраивался и сейчас в нем нет ворот, выходящих на улицу, с надписью « Apartament meubl é» (об этой надписи упоминал Гоголь). Но, вполне возможно, что в свой самый счастливый римский дом Гоголь входил через вот такие ворота - как в доме 17. Собственно, 16 и 17 - это один и тот же дом, просто разные подъезды его носили разные номера.

По Via degli Artisti можно спуститься до Via Francesco Crispi , а по ней - до Via Sistina . На углу обратим внимание вот на этот дом (на карте цифра 7).

Гоголь частенько бывал здесь - на втором этаже квартировал гравер Ф.И. Иордан, неофициальный «старейшина» русских художников в Риме. (А в 1874 году здесь же известный филолог Федор Буслаев давал уроки детям графа Строганова).

Повернем направо по Via Sistina - здесь дом (цифра 2), в котором Гоголь прожил дольше всего (с 1837 по 1842).

Парфенов рассказал о нем очень подробно, даже упомянул, что раньше эта улица называлась Via Felice . Это почти так. На самом деле, до переименования это была Strada Felice . Это важный нюанс. Via Felice - улица счастья. Strada Felice - скорее, «дорога счастья». Причем, слово « strada » и в значении «путь», «колея», «стезя», в том числе, в выражениях типа «жизненный путь». « La Strada » - называется фильм Феллини, где речь идет и о дороге в буквальном смысле, конечно, но и о дороге, как символе жизни. Думаю, для Гоголя эти оттенки были понятны и заставляли смотреть в будущее с оптимизмом и радостью.

На доме расположена мемориальная доска - если не успели ее рассмотреть в фильме, можете изучить детально.

По Via Sistina идем до церкви Trinita dei Monti (Троица На Горе) и спускаемся по знаменитой Испанской лестнице до Испанской же площади. Этой лестницей Гоголь ходил неоднократно. Наверняка, при своей любви к римской воде он останавливался освежиться у фонтана Barcaccia («Лодочка»).

Чтобы попить воды, можно набрать ее в какой-нибудь сосуд. Гоголь, наверное, пользовался кувшином.

Попав на площадь, остановимся ненадолго. Все места жительства Гоголя тяготели к этому району. И это не случайно. Piazza di Spagna всегда была центром притяжения для временных и постоянных эмигрантов всех национальностей. Посмотрим на саму площадь - здесь находились французское и испанское посольства, а след Британии явлен через музей Китса и Шелли и чайную комнату Babington "s. На соседних улицах жили Вальтер Скотт и Стендаль, Энгр и Жан-Луи Давид, останавливались Шопенгауэр, Ницше и многие другие. В этом космополитическое районе предпочитали жить или останавливаться и русские «колонисты» и путешественники.

Никуда не сворачивая, пересекаем площадь и идем по Via Condotti . На ней находится знаменитое Antico Caf é Greco (5), где Гоголь любил бывать и один, и в компании.

Не упомянул Парфенов о другой знаменитой гастрономической Мекке того времени - ресторане Lepre . «У Зайцева», называли его русские эмигранты, так как Lepre и означает по-итальянски «заяц». Этот ресторан фигурирует во многих воспоминаниях современников и знакомых Гоголя. Александра Россет пыталась отговорить Гоголя готовить макароны по своему рецепту прямо у нее на дому - «у Лепре это всего пять минут берет» (в смысле, быстрее заказать в трактире, чем здесь мучаться).

Неоднократно Гоголь водил в эту тратторию Анненкова, о чем переписчик «Мертвых душ» написал: «.. за длинными столами, шагая по грязному полу и усаживаясь просто на скамейках, стекается к обеденному часу разнообразнейшая публика: художники, иностранцы, аббаты, читадины, фермеры, принчипе, смешиваясь в одном общем говоре и потребляя одни и те же блюда, которые от долгого навыка поваров действительно приготовляются непогрешительно».

Известно, что ресторан Лепре находился по адресу Via Condotti , 11. Разыскиваем этот дом - ресторана в нем уже давно нет, какое-то финансовое учреждение. Шлагбаум перед аркой. С деловым видом мы проходим во внутренний дворик, как бы не замечая вопросительной физиономии охранника. И - о чудо узнавания! На стене видим сохранившийся герб владельца ресторана. Вот он, зайчик - в нижней половине.

Пока охранник, угрожающе жестикулируя, спешит к нам, успеваем сделать пару кадров и с тренированно-глуповатыми улыбками («Что, сюда нельзя? Ой. А мы и не догадались… scusiamo ! ») выходим на улицу.

С Via Condotti сворачиваем на Via Mario de Fiori . За углом, на Via della Croce , 81, Гоголь поселился в октябре 1845 года и прожил до мая 1846. Это последний римский адрес Гоголя (4).

Рассматривая ободранную зеленую филенку, бронзовую ручку и образок Мадонны над проемом, замечаем, что дверь забыли захлопнуть - редкий случай даже для безалаберных итальянцев.

С замиранием сердца проникаем внутрь. Никаких охранников, никто не мешает нам подниматься по лестнице. Наверное во времена Гоголя она выглядела так же.

Вряд ли существенно изменился и вид внутреннего дворика.

Типично итальянская картинка - на лестничной площадке кто-то просто оставил кусок барельефа.

Известно, что квартира Гоголя была на четвертом этаже. Здесь только одна дверь. Живет за ней сегодня некая Диана Рокки.

Выйдя на улицу, можно сесть вот в это кафе и выпить по чашке кофе там, где, не исключено, это любил делать и Николай Васильевич. Цены здесь вас не разорят - это не Café Greco .

Подкрепившись, можно по Via della Croce выйти на Via del Babuino и прогуляться по ней до Piazza del Popolo . Пару кварталов, свернув направо можно пройти по параллельной ей Via Margutta . Гоголевских адресов на ней, правда, нет. Зато на ней жил герой Грегори Пека из «Римских каникул». Да и просто - это очень приятная улица с фонтанчиками, двориками и остериями.

Возвращаясь на Via del Babuino , выходим на Piazza del Popolo . На углу стоит шикарный отель «Россия» (3).

Начиная с конца XIX века его облюбовали для проживания отставные королевские особы - такие, как Людвиг I Баварский Борис Болгарский, Густав Шведский и др. А в первой половине века в нем останавливался… ну да, Николай Васильевич Гоголь! Он приехал в Рим в очередной раз 4 октября 1842 года. Вместе с Николаем Языковым они селятся в отеле «Россия». Почему - не совсем понятно, так как уже через несколько дней Гоголь возвращается в тот же дом на Strada Felice . Возможно, сразу не нашлось там подходящей комнаты?

Охрана в отеле - не чета банковским флегматичным церберам. Проникнуть внутрь и ознакомиться с баром Stravinckij мы не пытаемся и выходим прямо на Piazza del Popolo . Через ворота в противоположном конце площади в течение многих столетий в Рим въезжали все путешественники. Возвращается через них и юный князь из повести Гоголя «Рим»:

«И вот уже, наконец, Ponte Molle , городские ворота, и вот обняла его красавица площадей Piazza del Popolo, глянул Monte Pincio с террасами, лестницами, статуями и людьми, прогуливающимися на верхушках. Боже! как забилось его сердце! Вертурн понесся по улице Корсо, где когда-то ходил он с аббатом, невинный, простодушный…»

От площади можно подняться направо, на Monte Pincio и закончить прогулку на вилле Боргезе, где неоднократно бывал и Николай Васильевич.

Да где он только не бывал! Мы прогулялись по основным адресам писателя, но пожалуй, почти любое место в Риме можно смело «гоголевским». Приезжавшим в Рим друзьям он становился лучшим гидом по городу и окрестностям. «Он хвастал перед нами Римом так, как будто это его открытие», - вспоминала А. Смирнова-Россет.

Вспомним, поэтому, еще только два места, связанных с Гоголем - и с еще одной незаурядной женщиной. Если вы будете проходить мимо фонтана Треви (вот он, в самом низу карты, отмечен цифрой 6), то вспомните, что в Palazzo Poli Гоголь читал «Мертвые души» Зинаиде Волконской и ее гостям. А Palazzo Poli - это и есть как бы «задник» фонтана Треви.

Бывал Гоголь и на вилле З. Волконской. На карте она не отмечена, так как расположена в другом конце города, недалеко от Латеранского собора и Via Appia Nuova . После Волконской вилла не раз переходила из рук в руки, но сохранила свое название - Villa Wolkonsky . По аллеям, где раньше гуляли Гоголь с Жуковским, теперь гуляет семья британского посла - это его личная резиденция (фотография делалась скрытой камерой, поэтому качество не ахти).

Прорываться мимо вооруженного часового не пытаемся - вежливо суем через решетку журналистское удостоверение. Но часовой решеточно… то есть решительно отправляет нас в пресс-офис - хотите посетить виллу, пишите туда заявку за пару недель. Увы, наша прогулка должна была закончиться намного раньше. Но мы не теряем надежды когда-нибудь ее продолжить…

Информация.

Начало прогулки: Piazza Barberini .

Окончание прогулки: Piazza del Popolo.

Длительность: 2,5 часа.

Герой прогулки : Николай Гоголь.

Литература:

1. Золотусский И. По следам Гоголя. М., 1988.
2. Кара-Мурза А. Знаменитые русские о Риме. М., 2001.
3. Рим: Путеводитель. М.: Афиша, 2001.

Николай ГОГОЛЬ

Попробуй взглянуть на молнию, когда, раскроивши черные как уголь тучи, нестерпимо затрепещет она целым потопом блеска. Таковы очи у альбанки Аннунциаты. Всё напоминает в ней те античные времена, когда оживлялся мрамор и блистали скульптурные резцы. Густая смола волос тяжеловесной косою вознеслась в два кольца над головой и четырьмя длинными кудрями рассыпалась по шее. Как ни поворотит она сияющий снег своего лица – образ ее весь отпечатлелся в сердце. Станет ли профилем – благородством дивным дышит профиль, и мечется красота линий, каких не создавала кисть. Обратится ли затылко с подобранными кверху чудесными волосами, показав сверкающую позади шею и красоту невиданных землею плеч – и там она чудо. Но чудеснее всего, когда глянет она прямо очами в очи, водрузивши хлад и замиранье в сердце. Полный голос ее звенит, как медь. Никакой гибкой пантере не сравниться с ней в быстроте, силе и гордости движений. Всё в ней венец созданья, от плеч до античной дышущей ноги и до последнего пальчика на ее ноге. Куда ни пойдет она – уже несет с собой картину: спешит ли ввечеру к фонтану с кованой медной вазой на голове – вся проникается чудным согласием обнимающая ее окрестность: легче уходят в даль чудесные линии альбанских гор, синее глубина римского неба, прямей летит вверх кипарис, и красавица южных дерев, римская пинна, тонее и чище рисуется на небе своею зонтикообразною, почти плывущею на воздухе, верхушкою. И всё: и самый фонтан, где уже столпились в кучу на мраморных ступенях, одна выше другой, альбанские горожанки, переговаривающиеся сильными серебряными голосами, пока поочередно бьет вода звонкой алмазной дугой в подставляемые медные чаны, и самый фонтан, и самая толпа – всё кажется для нее, чтобы ярче выказать торжествующую красоту, чтобы видно было, как она предводит всем, подобно как царица предводит за собою придворный чин свой. В праздничный ли день, когда темная древесная галлерея, ведущая из Альбано в Кастель-Гандольфо, вся полна празднично-убранного народа, когда мелькают под сумрачными ее сводами щеголи миненти в бархатном убранстве, с яркими поясами и золотистым цветком на пуховой шляпе, бредут или несутся вскачь ослы с полузажмуренными глазами, живописно неся на себе стройных и сильных альбанских и фраскатанских женщин, далеко блистающих белыми головными уборами, или таща вовсе не живописно, с трудом и спотыкаясь, длинного неподвижного англичанина в гороховом непроникаемом макинтоше, скорчившего в острый угол свои ноги, чтобы не зацепить ими земли, или неся художника в блузе, с деревянным ящиком на ремне и ловкой вандиковской бородкой, а тень и солнце бегут попеременно по всей группе, – и тогда, и в оный праздничный день при ней далеко лучше, чем без нее. Глубина галлереи выдает ее из сумрачной темноты своей всю сверкающую, всю в блеске. Пурпурное сукно альбанского ее наряда вспыхивает, как ищерь, тронутое солнцем. Чудный праздник летит из лица ее навстречу всем. И, повстречав ее, останавливаются как вкопанные: и щеголь миненте с цветком за шляпой, издавши невольное восклицание; и англичанин в гороховом макинтоше, показав вопросительный знак на неподвижном лице своем; и художник с вандиковской бородкой, долее всех остановившийся на одном месте, подумывая: “то-то была бы чудная модель для Дианы, гордой Юноны, соблазнительных Граций и всех женщин, какие только передавались на полотно!” и дерзновенно думая в то же время: то-то был бы рай, еслиб такое диво украсило навсегда смиренную его мастерскую!

Но кто же тот, чей взгляд неотразимее вперился за ее следом? Кто сторожит ее речи, движенья, и движенья мыслей на ее лице? Двадцатипятилетний юноша, римский князь, потомок фамилии, составлявшей когда-то честь, гордость и бесславие средних веков, ныне пустынно догорающей в великолепном дворце, исписанном фресками Гверчина и Караччей, с потускневшей картинной галлереей, с полинявшими штофами, лазурными столами и поседевшим, как лунь, maestro di casa. Его-то увидали недавно римские улицы, несущего свои черные очи, метатели огней из-за перекинутого через плечо плаща, нос, очеркнутый античной линией, слоновую белизну лба и брошенный на него летучий шелковый локон. Он появился в Риме после пятнадцати лет отсутствия, появился гордым юношею вместо еще недавно бывшего дитяти.

Но читателю нужно знать непременно, как всё это свершилось, и потому пробежим наскоро историю его жизни, еще молодой, но уже обильной многими сильными впечатлениями. Первоначальное детство его протекло в Риме; воспитывался он так, как в обычае у доживающих век свой римских вельмож. Учитель, гувернер, дядька и всё, что угодно, был у него аббат, строгий классик, почитатель писем Пиетра Бембо, сочинений Джиованни делла Casa и пяти-шести песней Данта, читавший их не иначе, как с сильными восклицаниями: “dio, che cosa divina!” и потом через две строки: “diavolo, che divina cosa!”, в чем состояла почти вся художественная оценка и критика, обращавший остальной разговор на броколи и артишоки, любимый свой предмет, знавший очень хорошо, в какое время лучше телятина, с какого месяца нужно начинать есть козленка, любивший обо всем этом поболтать на улице, встретясь с приятелем, другим аббатом, обтягивавший весьма ловко полные икры свои в шелковые черные чулки, прежде запихнувши под них шерстяные, чистивший себя регулярно один раз в месяц лекарством olio di ricino в чашке кофию и полневший с каждым днем и часом, как полнеют все аббаты. Натурально, что молодой князь узнал немного под таким началом. Узнал он только, что латинский язык есть отец италиянского, что монсиньоры бывают трех родов – одни в черных чулках, другие в лиловых, а третьи такие, которые бывают почти то же, что кардиналы; узнал несколько писем Пиетра Бембо к тогдашним кардиналам, большею частью поздравительных; узнал хорошо улицу Корсо, по которой ходил прогуливаться с аббатом, да виллу Боргезе, да две-три лавки, перед которыми останавливался аббат для закупки бумаги, перьев и нюхательного табаку, да аптеку, где брал он свое olio di ricino. В этом заключался весь горизонт сведений воспитанника. О других землях и государствах аббат намекнул в каких-то неясных и нетвердых чертах: что есть земля Франция, богатая земля, что англичане – хорошие купцы и любят ездить, что немцы – пьяницы, и что на севере есть варварская земля Московия, где бывают такие жестокие морозы, от которых может лопнуть мозг человеческий. Далее сих сведений воспитанник вероятно бы не узнал, достигнув до 25-летнего своего возраста, еслиб старому князю не пришла вдруг в голову идея переменить старую методу воспитанья и дать сыну образование европейское, что можно было отчасти приписать влиянию какой-то французской дамы, на которую он с недавнего времени стал наводить беспрестанно лорнет на всех театрах и гуляньях, засовывая поминутно свой подбородок в огромный белый жабо и поправляя черный локон на парике. Молодой князь был отправлен в Лукку, в университет. Там, во время шестилетнего его пребыванья, развернулась его живая италиянская природа, дремавшая под скучным надзором аббата. В юноше оказалась душа, жадная наслаждений избранных, и наблюдательный ум. Италиянский университет, где наука влачилась, скрытая в черствых схоластических образах, не удовлетворял новой молодежи, которая уже слышала урывками о ней живые намеки, перелетавшие через Альпы. Французское влияние становилось заметно в Верхней Италии: оно заносилось туда вместе с модами, виньетками, водевилями и напряженными произведениями необузданной французской музы, чудовищной, горячей, но местами не без признаков таланта. Сильное политическое движение в журналах с июльской революции отозвалось и здесь. Мечтали о возвращении погибшей италиянской славы, с негодованием глядели на ненавистный белый мундир австрийского солдата. Но италиянская природа, любительница покойных наслаждений, не вспыхнула восстанием, над которым не позадумался бы француз; всё окончилось только непреодолимым желанием побывать в заальпийской, в настоящей Европе. Вечное ее движение и блеск заманчиво мелькали вдали. Там была новость, противуположность ветхости италиянской, там начиналось XIX столетие, европейская жизнь. Сильно порывалась туда душа молодого князя, чая приключений и света, и всякой раз тяжелое чувство грусти его осеняло, когда он видел совершенную к тому невозможность: ему был известен непреклонный деспотизм старого князя, с которым было не под силу ладить, – как вдруг получил он от него письмо, в котором предписано было ему ехать в Париж, окончить ученье в тамошнем университете, и дождаться в Лукке только приезда дяди, с тем чтобы отправиться с ним вместе. Молодой князь прыгнул от радости, перецеловал всех своих друзей, угостил всех в загородной остерии и через две недели был уже в дороге, с сердцем, готовым встретить радостным биением всякой предмет. Когда переехали Симплон, приятная мысль пробежала в голове его: он на другой стороне, он в Европе! Дикое безобразие швейцарских гор, громоздившихся без перспективы, без легких далей, несколько ужаснуло его взор, приученный к высокоспокойной нежащей красоте италиянской природы. Но он просветлел вдруг при виде европейских городов, великолепных светлых гостиниц, удобств, расставленных всякому путешественнику, располагающемуся как дома. Щеголеватая чистота, блеск – всё было ему ново. В немецких городах несколько поразил его странный склад тела немцев, лишенный стройного согласия красоты, чувство которой зарождено уже в груди италиянца; немецкий язык также поразил неприятно его музыкальное ухо. Но перед ним была уже французская граница, сердце его дрогнуло. Порхающие звуки европейского модного языка, лаская, облобызали слух его. Он с тайным удовольствием ловил скользящий шелест их, который уже в Италии казался ему чем-то возвышенным, очищенным от всех судорожных движений, какими сопровождаются сильные языки полуденных народов, не умеющих держать себя в границах. Еще большее впечатление произвел на него особый род женщин – легких, порхающих. Его поразило это улетучившееся существо с едва вызначавшимися легкими формами, с маленькой ножкой, с тоненьким воздушным станом, с ответным огнем во взорах и легкими, почти невыговаривающимися речами. Он ждал с нетерпением Парижа, населял его башнями, дворцами, составил себе по-своему образ его и с сердечным трепетом увидел, наконец, близкие признаки столицы: наклеенные афиши, исполинские буквы, умножавшиеся дилижансы, омнибусы… наконец, понеслись домы предместья. И вот он в Париже, бессвязно обнятый его чудовищною наружностью, пораженный движением, блеском улиц, беспорядком крыш, гущиной труб, безархитектурными сплоченными массами домов, облепленных тесной лоскутностью магазинов, безобразьем нагих неприслоненных боковых стен, бесчисленной смешанной толпой золотых букв, которые лезли на стены, на окна, на крыши и даже на трубы, светлой прозрачностью нижних этажей, состоявших только из одних зеркальных стекол. Вот он, Париж, это вечное, волнующееся жерло, водомет, мечущий искры новостей, просвещенья, мод, изысканного вкуса и мелких, но сильных законов, от которых не властны оторваться и сами порицатели их, великая выставка всего, что производит мастерство, художество и всякий талант, скрытый в невидных углах Европы, трепет и любимая мечта двадцатилетнего человека, размен и ярмарка Европы! Как ошеломленный, не в силах собрать себя, пошел он по улицам, пересыпавшимся всяким народом, исчерченным путями движущихся омнибусов, поражаясь то видом кафе, блиставшего неслыханным царским убранством, то знаменитыми крытыми переходами, где оглушал его глухой шум нескольких тысяч шумевших шагов сплошно двигавшейся толпы, которая вся почти состояла из молодых людей, и где ослеплял его трепещущий блеск магазинов, озаряемых светом, падавшим сквозь стеклянный потолок в галлерею; то останавливаясь перед афишами, которые миллионами пестрели и толпились в глаза, крича о 24-х ежедневных представлениях и бесчисленном множестве всяких музыкальных концертов; то растерявшись, наконец, совсем, когда вся эта волшебная куча вспыхнула ввечеру при волшебном освещении газа – все домы вдруг стали прозрачными, сильно засиявши снизу; окна и стекла в магазинах, казалось, исчезли, пропали вовсе, и всё, что лежало внутри их, осталось прямо среди улицы нехранимо, блистая и отражаясь в углубленьи зеркалами. “Ma quest"è una cosa divina!” повторял живой: италиянец.