««Я научила женщин говорить…» (по поэзии А. Ахматовой)

"Могла ли Биче словно Дант творить, / Или Лаура жар любви восславить? / Я научила женщин говорить... / Но, Боже, как их замолчать заставить!"

Эти бессмертные строки ахматовской "Эпиграммы", написанной в Комарово в 1957 году, любят приводить, когда возникает нехитрая потребность поиздеваться над женской поэзией. Дескать, Ахматова одна, а поэтесс нынче - море. И - "как их замолчать заставить"?

Но в "Эпиграмме" ключевой фразой все-таки является другая: "Я научила женщин говорить..."

Человек, мало-мальски знакомый с историей русской лирики, сразу поймет, о чем речь. Да, были поэтессы до Ахматовой... И хорошие были поэтессы. Евдокия Ростопчина, Каролина Павлова или совсем уж близкая к Ахматовой по времени Мирра Лохвицкая... Но, боже, какая же необъятная дистанция между ними и Ахматовой! Словно в несколько световых лет!

Лучшая поэтесса XIX века Евдокия Ростопчина писала преле ст ные стихи, но, кажется, больше всего была озабочена тем, чтобы ее, светскую даму, не заподозрили в своеволии и безнравственности. Я женщина порядочная, как будто говорила она, и потому не ищите в моих стихах слишком "женских" откровений. "Но только я люблю, чтоб лучших снов своих / Певица робкая вполне не выдавала..."

Напротив, ее поздняя продолжательница Мирра Лохвицкая гордо писала: "Если б счастье мое было вольным орлом, / Если б гордо он в небе парил голубом..." Но в конце концов все-таки скатывалась в привычное: "И навеки я буду твоей, / Буду кроткой, покорной рабой..."

Ничего подобного не могло быть у Ахматовой. Самая покорность ее лирической героини какая-то невыносимо дерзкая: "Задыхаясь, я крикнула: "Шутка / Всё, что было. Уйдешь, я умру". / Улыбнулся спокойно и жутко / И сказал мне: "Не стой на ветру".

В этих строках самое сильное - взгляд художника, молниеносный, мгновенно запечатляющий, как бы фотографирующий картинку, которой автор является одновременно и участником, и летописцем. И неизвестно еще - участником с какой стороны?

Судьба Ахматовой удивительна. Этой "слабой" представительнице Серебряного века выпала самая трудная судьба в своем поколении: пережить Серебряный век еще на почти полвека. И пережить его не где-то, а в своей стране. "Мне голос был. Он звал утешно, / Он говорил: "Иди сюда, / Оставь свой край глухой и грешный, / Оставь Россию навсегда... Но равнодушно и спокойно / Руками я замкнула слух, / Чтоб этой речью недостойной / Не осквернился скорбный дух".

Этот "скорбный дух" разлит во всей поздней поэзии Ахматовой. И, конечно, именно он сделал ее великим русским поэтом ХХ века. После "Четок" и "Белой стаи" был "Реквием". После стихов о том, как лирическая героиня в волнении путает перчатки левой и правой руки было такое: "Эта женщина больна, / Эта женщина одна, / Муж в могиле, сын в тюрьме, / Помолитесь обо мне..."

"Ахматова, - писал Осип Мандельштам, - принесла в русскую лирику всю огромную сложность и психологическое богатство русского романа девятнадцатого века".

Это очень точное определение существа ее поэзии. Но не забудем, что в русском романе XIX века говорили-то в основном одни мужчины, а женщины все больше отмалчивались или в лучшем случае писали письма.

И не отсюда ли это гордое ахматовское заявление: "Я научила женщин говорить..."?

Начало XX века в русской культуре было временем невероятного, фантастического взлета поэтического искусства. Как будто обнаружились скрытые ранее источники, питающие Кастальский ключ, дающий вдохновение. Разнообразие поэтических школ, имен, стилей и тем было огромно. Не все выдержало проверку временем. Но есть имена, которые в сознании уже нескольких поколений стали синонимами слова «поэт». Одно из них - имя Анны Андреевны Ахматовой.
Все в этой женщине: от внешнего облика, общей культуры, напряженности мысли, величия души до предельно простой гениальности стихов - было совершенством. Анна Ахматова вошла в русскую литературу с первой книгой стихов « Вечер», которая стала открытием. Женщин-поэтов в мировой культуре было очень немного, в русской это единичные имена. Существовал устойчивый взгляд на женскую поэзию как на нечто альбомное, утонченное, сентиментальное, ассоциирующееся с любовной лирикой и не более. Поэт - «занятие мужского рода», по словам одного из современников Ахматовой. Но после выхода книг «Вечер» и «Вечерний альбом» (Цветаевой) время дамской поэзии закончилось. Зазвучали сильные, свежие, ошеломляюще новые голоса.
Ранние стихи Ахматовой почти все - о любви. И они сразу же обратили на себя внимание чарующим сочетанием тонкого психологизма, точностью деталей, лаконизмом и сдержанной страстностью. Ахматова отбирает детали очень скупо, и это позволяет ей в немногих словах передать богатейшую гамму чувств.

Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки...

Сколько раз цитировали эти строки как пример высокого поэтического вкуса. Так просто передано смятение, потрясение влюбленной и страдающей женщины. Некоторые короткие стихи настолько емкие, что оставляют впечатление подробного рассказа, они сочетают в себе насыщенность прозы и многозначность и музыкальность поэзии:

Хочешь знать, как все это было? -
Три в столовой пробило,
И прощаясь, держась за перила,
Она словно с трудом говорила:
«Это все, ах нет, я забыла, я люблю Вас, я Вас любила
еще тогда!»
«Да!?..»

Семь строк, но они вместили в себя целый многостраничный роман. Мы легко «прочитываем», как развивались отношения двух людей, всю боль запоздалого понимания, не случившегося счастья. Счастья как завершенности вообще нет в ранней лирике Ахматовой. Она вся на разрыве, на предчувствии или переживании боли, ее тема - «невстреча». Это всегда история души, не узнавшей и не понявшей другую душу. Каждое стихотворение развивается по законам трагедии, все стихи сюжетны, это не смутные стенания ни о чем. В них женщина отвергнута, но не унижена, гордость и благородство женской души были свойственны и автору, и ее стихам.

А там мой мраморный двойник,
Поверженный под старым кленом,
Озерным водам отдал лик,
Внимает шорохам зеленым.
И моют светлые дожди
Его запекшуюся рану...
Холодный, белый, подожди,
Я тоже мраморною стану.

В этом стихотворении ни разу не названо чувство, нет никаких деталей, уточняющих ситуацию. Но все в нем кричит о боли, о том, что иногда можно пожелать стать холодной статуей, чтобы не чувствовать, как саднит «запекшаяся рана».
У Ахматовой нет предшественников в поэзии, но есть Учитель. Это Пушкин, и у него она научилась точности, сдержанности и строгому отбору слов. Высокая простота в поэзии - удел немногих и немногим дана.

Стояла долго я у врат тяжелых ада,
Но было тихо и темно в аду...
О, даже дьяволу меня не надо,
Куда же я пойду?..

Дорога Анны Ахматовой оказалась пострашнее девяти кругов ада. И она прошла ее с достоинством. После первых лет славы - сначала умолчание, потом - гонение, потом - забвение. И только под конец пути - новый взлет, признание, мировая слава. Но и в страшное время, когда

Улыбался
Только мертвый, спокойствию рад.

Ахматова ни в чем не отступила от заявленных и завоеванных высот. Стихи, написанные в годы террора, которые записывались, давались немногим верным людям для прочтения и тут ж сжигались, все-таки пережили безвременье, стали документом, памятником, реквиемом по тем, кто погиб, был растоптан, лег дрова ми в печь «мировой революции».

Здесь девушки прекраснейшие спорят
За честь достаться в жены палачам.
Здесь праведных пытают по ночам
И голодом неукротимых морят.

Четыре строки, в которых - приговор целой эпохе. Так видела и понимала происходящее Ахматова. Но кодекс личной чести, острое чувство единства личной судьбы и судьбы родины не позволили ей уехать, оставить Россию. Ахматова разделила судьбу миллионов людей, не будучи защищена от унижения и страха, от неизвестности и горя.

Муж в могиле, сын в тюрьме...
Помолитесь обо мне.

Так могли бы сказать сотни тысяч женщин. Она стала их голосом.
Обманчивая простота ахматовского стиха стала великим искушением. В поэзии бывает так, что кто-то открывает новую страницу, а следом летят эпигоны, которым кажется, что они знают, как теперь надо писать. Множество поэтесс говорили, подражая неповторимому голосу и интонациям Ахматовой. Они не понимали, что за каждым словом, отобранным поэтом, стоит весь словарь, что каждая деталь - результат отбора, что красивый стих, за которым не стоит мысль, чувство, опыт, остается набором «красивостей». Женщины, которые до сих пор гордились тем, что были вдохновительницами поэтов, теперь сами захотели творить. Анна Ахматова с неподражаемым сарказмом прокомментировала эту тенденцию:

Могла ли Биче словно Дант творить,
Или Лаура жар любви восславить?
Я научила женщин говорить,
Но как теперь их замолчать заставить?

Однако «людские суждения - как ручейки, а правда сред них - как многоводный поток», говорит Библия. Схлынули мутные волны, забылись имена подражательниц. А имя Ахматовой - в кругу равных.

1. Особенности лирики Ахматовой.
2. Лирическая героиня.
3. Темы стихотворений Ахматовой.
4. Романность стихов.
5. Эволюция поэзии. Гражданский пафос.

Эти слова — «я научила женщин говорить», — в 1958 году написала сама А. А. Ахматова, буквально четырьмя словами обозначив свою роль в поэзии. Переживая свои жизненные трагедии, от любовных страданий до того, с чем соприкоснулся каждый в сталинские времена, Ахматова писала о том, что чувствовала и могла бы сказать каждая женщина. И хотя Анна Андреевна не признавала в отношении себя слова «поэтесса» — только «поэт», но ее стихи стали выражением женского психологизма. Уже ко времени написания стихов, которые вошли в 1914 году во второй сборник «Четки», стиль Ахматовой окончательно сформировался. Его основными чертами критики называют драматургичность, дневниковость, граничащую с философичностью, четкость, простоту и ясность образов. Тогда же появилась и «ахматовская строка», стремящаяся к разговорной речи.

Лирическую героиню Ахматовой — решительную, эмоциональную, резкую, своенравную — нельзя назвать эталоном женственности. Ей также было далеко до эпатажных образов И. Северянина и В. В. Маяковского или героя-искателя приключений Н. С. Гумилева, но о любви — традиционной вечной теме поэзии — от имени страдающей женщины так не писал еще никто. Кто еще мог выразить смысл семейной жизни всего в нескольких строчках, создав в них же характер нелюбящего супруга:

Он любил три вещи на свете:
За вечерней пенье, белых павлинов
И стертые карты Америки.
Не любил, когда плачут дети,
Не любил чая с малиной
И женской истерики.
...А я была его женой.

«Любовь, разлука в любви, неисполненная любовь, любовная измена, светлое и ясное доверие к любимому, чувство грусти, покинутости, одиночества, отчаяния — то, что близко каждому, то, что переживает и понимает каждый» — вот, по мнению В. М. Жирмунского, темы лирики Ахматовой. Она не комментирует чувства, а говорит о живой, реальной любви. В каждом стихотворении читатель чувствует психологическое напряжение, каждая психологическая ситуация показана так четко, как будто это происходит с тобой, и переживания героини ощущаются как собственные. Удивительно, сколько эмоций можно вместить в одно небольшое стихотворение!

Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки.
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки.
Показалось, что много ступеней,
А я знала - их только три!
Между кленов шепот осенний
Попросил: «Со мною умри!
Я обманут моей унылой,
Переменчивой, злой судьбой».
Я ответила: «Милый, милый!
И я тоже. Умру с тобой...»
Это песня последней встречи.
Я взглянула на темный дом.
Только в спальне горели свечи
Равнодушно-желтым огнем.

«Вся Россия, — подметил К. И. Чуковский, — запомнила ту перчатку, о которой говорит у Ахматовой отвергнутая женщина, уходя от того, кто оттолкнул ее». Несмотря на драматизм лирики, героиню Ахматовой нельзя назвать жалкой. У нее есть чувство собственного достоинства, и она не склонит головы — она знает, что недостойный любимый больше такую не встретит и с сожалением будет вспоминать ее.

Любовь и боль покинутой женщины, ее драма в поэзии Ахматовой, по мнению Чуковского, сближает ее с новеллами Г. де Мопассана: «Возьмите рассказ Мопассана, сожмите его до предельной сгущенности, и вы получите стихотворение Ахматовой». Таким образом оценивая ее дар беллетриста, критик выделял яркую индивидуальность и психологическую выразительность лирики Ахматовой. Что бы ни происходило с героиней — становился ли равнодушен к ней любимый, думала ли она об обреченности отношений и несбыточности счастья, воспевала ли любовь или охладевала в своих чувствах, — внутреннее состояние героини мастерски передавалось буквально одной деталью. Очень точно обозначил причину успеха Ахматовой критик Василий Гиппиус. Он считал, что ее любовная лирика пришла на смену задремавшей в то время форме романа. Даже если читатель не оценит техническую сторону произведения и мастерство поэта, то его привлечет содержание миниатюр, сама драма и ее развитие. «Ахматова принесла в русскую лирику всю огромную сложность и психологическое богатство русского романа XIX века. Не было бы Ахматовой, не будь Толстого и «Анны Карениной», Тургенева с «Дворянским гнездом», всего Достоевского... Свою поэтическую форму, острую и своеобразную, она развивала с оглядкой на психологическую прозу», — подтверждал догадку критика О. Э. Мандельштам.

О романности лирики Ахматовой писал и Б. М. Эйхенбаум. Он представлял каждую книгу стихов как отдельный лирический роман, идущий от русской реалистической прозы: «Поэзия Ахматовой — сложный лирический роман. Мы можем проследить разработку образующих его повествовательных линий, можем говорить об его композиции, вплоть до соотношения отдельных персонажей. При переходе от одного сборника к другому мы испытывали характерное чувство интереса к сюжету — к тому, как разовьется этот роман». Критик В. М. Жирмунский отмечал, что ранняя лирика Ахматовой — «о простом земном счастье и о простом, интимном и личном горе», потом любовь у нее становится более трагедийным чувством. Позже, в годы репрессий и войны, ее стихи приобрели общегражданское звучание, Ахматова выразила боль всех матерей, сестер, жен, описала их жизнь в ту трагическую эпоху, когда

Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных марусь.

Ахматова в те дни была одной из стоявших в тюремных очередях, и свой «Реквием» она написала от имени народа, чью судьбу она разделила, отказавшись в свое время эмигрировать, чтобы жить и умереть в своей стране, и этой судьбой было:

Муж в могиле, сын в тюрьме,
Помолитесь обо мне.

Расстрелян Н. С. Гумилев, обвиненный в участии в белогвардейском заговоре, сына Л. Н. Гумилева трижды арестован, дважды сослан в лагеря. Начинается травля в литературе. С 1923 до 1940 года Ахматову не печатают до тех пор, пока с ее стихов не снимает запрет И. В. Сталин. В 1946 году постановление ЦК ВКП (б) «О журналах "Звезда" и "Ленинград"» обвиняет А. С. Ахматову и М. М. Зощенко в безыдейности творчества и отсутствии воспитательного значения, это становится еще одним испытанием для творческого человека. Но Ахматова всегда говорила о том, что она довольна прожитой жизнью.

А. А. Ахматова стала первопроходцем в женской лирике, вынеся на публику вечную тему переживаний женщины и сделав ее общечеловеческой.


В то время я гостила на земле.
Мне дали имя при крещенье – Анна,
Сладчайшее для губ людских и слуха.
Так дивно знала я земную радость
И праздников считала не двенадцать,
А столько, сколько было дней в году.

«Эпические мотивы», 1913

Я родилась в один год с Чарли Чаплином, «Крейцеровой сонатой» Толстого, Эйфелевой башней и, кажется, Элиотом. В это лето Париж праздновал столетие падения Бастилии – 1889. В ночь моего рождения справлялась и справляется древняя Иванова ночь <…>.

…В семье никто, сколько глаз видит кругом, стихи не писал, только первая русская поэтесса Анна Бунина была теткой моего деда Эразма Ивановича Стогова. Стоговы были небогатые помещики Можайского уезда Московской губернии, переселенные туда за бунт при Марфе-посаднице. В Новгороде они были богаче и знатнее.

Моего предка хана Ахмата убил ночью в его шатре подкупленный убийца, и этим, как повествует Карамзин, кончилось на Руси монгольское иго. В этот день, как в память о счастливом событии, из Сретенского монастыря в Москве шел крестный ход. Этот Ахмат, как известно, был чингизидом.

Одна из княжон Ахматовых – Прасковья Егоровна – в XVIII веке вышла замуж за богатого и знатного симбирского помещика Мотовилова. Егор Мотовилов был моим прадедом. Его дочь Анна Егоровна – моя бабушка. Она умерла, когда моей маме было девять лет, и в честь ее меня назвали Анной. Из ее фероньерки сделали несколько перстней с бриллиантами и одно с изумрудом, а ее наперсток я не могла надеть, хотя у меня были тонкие пальцы.

Свидетельство о крещении


Свидетельство № 4379


По Указу Его Императорского Величества, из Херсонской Духовной Консистории, вследствие прошения жены отставного Капитана 2-го ранга Инны Эразмовой Горенко и на основании определения, состоявшегося в сей Консистории 30-го Апреля 1890 года, выдано сие свидетельство в том, что в шнуровой метрической книге Кафедрального Преображенского собора портового города Одессы, Херсонской епархии, за тысяча восемьсот восемьдесят девятый год, во 1-й части о родившихся, под № 87 женс<кого> пола записан следующий акт: Июня одиннадцатого родилась, а Декабря семнадцатого крещена Анна; родители ее: Капитан 2-го ранга Андрей Антониев Горенко и законная жена его Инна Эразмова, оба православные. Воспреемниками были: кандидат естественных наук Стефан Григориев Романенко и дочь дворянина Мария Федоровна Вальцер.

Таинство крещения совершал протоиерей Евлампий Арнольдов с псаломщиком Александром Тоболиным. Причитающийся гербовой сбор уплачен г. Одесса. 1890 года Мая 7 дня. Написанному между строк слову «собора» верить.

Член Консистории Протоиерей Евлампий Арнольдов

В семье потомственного дворянина Андрея Антоновича Горенко и Инны Эразмовны Стоговой, кроме Анны в семье, было еще пятеро детей: Андрей, Инна, Ирина, Ия и Виктор.

Брак родителей Ахматовой сложился несчастливо. Андрей Антонович жил в свое удовольствие, не считая, тратил женины деньги, не обделял вниманием ни одной хорошенькой молодой женщины. Инна Эразмовна переживала из-за равнодушия мужа и к ней, и к детям.

Анна Андреевна, хотя в семье ее считали отцовой дочкой за внешние сходства, была всегда на стороне матери.


…И женщина с прозрачными глазами
(Такой глубокой синевы, что море
Нельзя не вспомнить, поглядевши в них),
С редчайшим именем и белой ручкой,
И добротой, которую в наследство
Я от нее как будто получила, -
Ненужный дар моей жестокой жизни…

(Предыстория, 1945)

(Беседуют Лидия Чуковская, Анна Ахматова и Валентина Срезневская):

– …Да уж, твоя мама совсем ничего не умела в жизни. Представьте, Лидия Корнеевна, из старой дворянской семьи, а уехала на курсы. Как она собиралась жить – непонятно.

– Не только на курсы, – поправила Анна Андреевна, – она стала членом народовольческого кружка. Уж куда революционнее.

– Представьте, Лидия Корнеевна, маленькая женщина, розовая, с исключительным цветом лица, светловолосая, с исключительными руками.

– Чудные белые ручки! – вставила Анна Андреевна.

– Необыкновенный французский язык, – продолжала Срезневская, – вечно падающее пенсне, и ничего, ну ровно ничего не умела… А твой отец! Красивый, высокий, стройный, одет всегда с иголочки, цилиндр слегка набок, как носили при Наполеоне III, и говорил про жену Наполеона: «Евгения была недурна…»

– Он видел ее в Константинополе, – вставила Анна Андреевна, – и находил, что она – самая красивая женщина в мире.

Потом речь зашла почему-то о руках Николая Степановича: «Бессмертные руки!» – сказала Валерия Сергеевна.


Одна из приятельниц Андрея Антоновича Горенко свидетельствует

«Странная это была семья… Куча детей. Мать, богатая помещица, добрая, рассеянная до глупости, безалаберная, всегда думавшая о чем-то другом… В доме беспорядок. Едят когда придется, прислуги много, а порядка нет. Гувернантки делали что хотят. Хозяйка бродит, как сомнамбула. Как-то, при переезде в другой дом, она долго носила в руках толстый пакет с процентными бумагами на несколько десятков тысяч рублей и в последнюю минуту нашла для него подходящее место – сунула пакет в детскую ванну, болтавшуюся позади воза. Когда муж узнал об этом, он помчался на извозчике догонять ломового. А жена с удивлением смотрела, чего он волнуется, да еще и сердится».


Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой»

«Я стала расспрашивать Анну Андреевну о ее семье. Она такой особенный человек и изнутри, и снаружи, что мне очень хочется понять: есть ли в ней что-нибудь родовое, семейное, общее. Неужели она может быть на кого-то похожа?

Она рассказала мне о своих сестрах – Ии, Инне.

– Обе умерли от туберкулеза. Ия – когда ей было двадцать семь лет. Я, конечно, тоже умерла бы, но меня спасла моя болезнь щитовидной железы – базедова уничтожает туберкулез. У нас был страшный семейный tbc, хотя отец и мать были совершенно здоровы. (Отец умер от грудной жабы, мать – от воспаления легких в глубокой старости.) Ия была очень особенная, суровая, строгая…

– Она была такой, – продолжила, помолчав, Анна Андреевна, – какою читатели всегда представляли себе меня и какою я никогда не была.

Я спросила, нравились ли Ии Андреевне ее стихи?

– Нет, она находила их легкомысленными. Она не любила их. Все одно и то же, все про любовь и про любовь. – Анна Андреевна стояла у окна и грубым полотенцем протирала чашки.

– В доме у нас не было книг, ни одной книги. Только Некрасов, толстый том в переплете. Его мне мама давала читать по праздникам. Эту книгу подарил маме ее первый муж, застрелившийся… Гимназия в Царском, где я училась, была настоящая бурса… Потом в Киеве гимназия была немного лучше…

Стихи я любила с детства и доставала их уж не знаю откуда. В тринадцать лет я знала уже по-французски и Бодлера, и Верлена, и всех проклятых. Писать стихи я начала рано, но удивительно то, что, когда я еще не написала ни строчки, все кругом были уверены, что я стану поэтессой. А папа даже дразнил меня так: декадентская поэтесса…»


Мое детство так же уникально и великолепно, как детство всех детей в мире…

Говорить о детстве и легко и трудно. Благодаря его статичности его очень легко описывать, но в это описание слишком часто проникает слащавость, которая совершенно чужда такому важному и глубокому периоду жизни, как детство. Кроме того, одним хочется казаться слишком несчастными в детстве, другим – слишком счастливыми. И то и другое обычно вздор. Детям не с чем сравнивать, и они просто не знают, счастливы они или несчастны. Как только появляется сознание, человек попадает в совершенно готовый и неподвижный мир, и самое естественное не верить, что этот мир некогда был иным. Эта первоначальная картина навсегда остается в душе человека, и существуют люди, которые только в нее и верят, кое-как скрывая эту странность. Другие же, наоборот, совсем не верят в подлинность этой картины и тоже довольно нелепо повторяют: «Разве это был я?»

В молодости и в зрелых годах человек очень редко вспоминает свое детство. Он активный участник жизни, и ему не до того. И кажется, всегда так будет. Но где-то около пятидесяти лет все начало жизни возвращается к нему.

* * *

Родилась я на даче Саракини (Большой Фонтан, 11-я станция паровичка) около Одессы. Дачка эта (вернее, избушка) стояла в глубине очень узкого и идущего вниз участка земли – рядом с почтой. Морской берег там крутой, и рельсы паровичка шли по самому краю.

Мой отец был в то время отставной инженер-механик флота. Годовалым ребенком я была перевезена на север – в Царское Село. Там я прожила до шестнадцати лет.

Мои первые воспоминания – царскосельские: зеленое, сырое великолепие парков, выгон, куда меня водила няня, ипподром, где скакали маленькие пестрые лошадки, старый вокзал и нечто другое, что вошло впоследствии в «Царскосельскую оду».

I

По аллее проводят лошадок
Длинны волны расчесанных грив.
О, пленительный город загадок,
Я печальна, тебя полюбив.

Странно вспомнить: душа тосковала,
Задыхалась в предсмертном бреду,
А теперь я игрушечной стала,
Как мой розовый друг какаду.

Грудь предчувствием боли не сжата,
Если хочешь, в глаза погляди.
Не люблю только час пред закатом,
Ветер с моря и слово «уйди».

II

…А там мой мраморный двойник,
Поверженный под старым кленом,
Озерным водам отдал лик,
Внимает шорохам зеленым.
И моют светлые дожди
Его запекшуюся рану…
Холодный, белый подожди,
Я тоже мраморною стану.

…Основным местом в Царском Селе был дом купчихи Елизаветы Ивановны Шухардиной (Широкая, второй дом от вокзала, угол Безымянного переулка). Но первый год века, 1900, семья жила (зиму) в доме Дауделя (угол Средней и Леонтьевской. Там корь и даже, может быть, оспа).

Дом Шухардиной

…Этому дому было сто лет в 90-х годах XIX века, и он принадлежал купеческой вдове Евдокии Ивановне Шухардиной. Он стоял на углу Широкой улицы и Безымянного переулка. Старики говорили, что в этом доме «до чугунки», то есть до 1838 года, находился заезжий двор или трактир. Расположение комнат подтверждает это. Дом деревянный, темно-зеленый, с неполным вторым этажом (вроде мезонина). В полуподвале мелочная лавочка с резким звонком в двери и незабываемым запахом этого рода заведений. С другой стороны (на Безымянном), тоже в полуподвале, мастерская сапожника, на вывеске – сапог и надпись: «Сапожник Б. Неволин». Летом в низком открытом окне был виден сам сапожник Б. Неволин за работой. Он в зеленом переднике, с мертвенно-бледным, отекшим лицом запойного пьяницы. Из окна несется зловещая сапожная вонь. Все это могло бы быть превосходным кадром современной кинокартины. Перед домом по Широкой растут прямые складные дубы средних лет; вероятно, они и сейчас живы; изгороди из кустов кротегуса.

Мимо дома примерно каждые полчаса проносится к вокзалу и от вокзала целая процессия экипажей. Там всё: придворные кареты, рысаки богачей, полицмейстер барон Врангель – стоя в санях или пролетке и держащийся за пояс кучера, флигель-адъютантская тройка, просто тройка (почтовая), царскосельские извозчики на «браковках». Автомобилей еще не было.

По Безымянному переулку ездили только гвардейские солдаты (кирасиры и гусары) за мукой в свои провиантские магазины, которые находились тут же, поблизости, но уже за городом. Переулок этот бывал занесен зимой глубоким, чистым, не городским снегом, а летом пышно зарастал сорняками – репейниками, из которых я в раннем детстве лепила корзиночки, роскошной крапивой и великолепными лопухами (об этом я сказала в 40-м году, вспоминая пушкинский «ветхий пук дерев» в стихотворении «Царское Село» 1920 года – «Я лопухи любила и крапиву…»).

По одной стороне этого переулка домов не было, а тянулся, начиная от шухардинского дома, очень ветхий, некрашеный дощатый глухой забор. Вернувшийся осенью того (1905) года из Березок и уже не заставший семьи Горенко в Царском, Н.С. Гумилев был очень огорчен, что этот дом перестраивают. Он после говорил мне, что от этого в первый раз в жизни почувствовал, что не всякая перемена к лучшему.

…Ни Безымянного переулка, ни Широкой улицы давным-давно нет на свете. На этом месте разведен привокзальный парк или сквер.

Весной 1905 года шухардинский дом был продан наследниками Шухардиной, и наша семья переехала в великолепную, как тогда говорили, барскую квартиру на Бульварной улице (дом Соколовского), но как всегда бывает, тут все и кончилось. Отец «не сошелся характером» с великим князем Александром Михайловичем и подал в отставку, которая, разумеется, была принята. Дети с бонной Моникой были отправлены в Евпаторию. Семья распалась. Через год – 15 июля 1906 года – умерла Инна. Все мы больше никогда не жили вместе. Напротив (по Широкой) была в первом этаже придворная фотография Ган, а во втором жила семья художника Клевера. Клеверы были не царскоселы, жили очень уединенно и в сплетнях унылого и косного общества никакого участия не принимали. Для характеристики «Города Муз» следует заметить, что царскоселы (включая историографов Голлербаха и Рождественского) даже понятия не имели, что на Малой улице в доме Иванова умер великий русский поэт Тютчев. Не плохо было бы хоть теперь (пишу в 1959 году) назвать эту улицу именем Тютчева.

…А иногда по этой самой Широкой от вокзала или к вокзалу проходила похоронная процессия невероятной пышности: хор (мальчики) пел ангельскими голосами, гроба не было видно из-под живой зелени и умирающих на морозе цветов. Несли зажженные фонари, священники кадили, маскированные лошади ступали медленно и торжественно. За гробом шли гвардейские офицеры, всегда чем-то напоминающие брата Вронского, то есть «с пьяными открытыми лицами», и господа в цилиндрах. В каретах, следующих за катафалком, сидели важные старухи с приживалками, как бы ожидающие своей очереди, и все было похоже на описание похорон графини в «Пиковой даме».

И мне (потом, когда я вспоминала эти зрелища) всегда казалось, что они были частью каких-то огромных похорон всего XIX века. Так хоронили в 90-х годах последних младших современников Пушкина. Это зрелище при ослепительном снеге и ярком царскосельском солнце – было великолепно, оно же при тогдашнем желтом свете и густой тьме, которая сочилась отовсюду, бывало страшным и даже как бы инфернальным.


Царскосельская ода

А в переулке забор дощатый…


Настоящую оду
Нашептало… Постой,
Царскосельскую одурь
Прячу в ящик пустой.
В роковую шкатулку,
В кипарисный ларец,
А тому переулку
Наступает конец.
Здесь не Темник, не Шуя -
Город парков и зал,
Но тебя опишу я,
Как свой Витебск – Шагал.
Тут ходили по струнке,
Мчался рыжий рысак,
Тут еще до чугунки
Был знатнейший кабак.
Фонари на предметы
Лили матовый свет,
И придворной кареты
Промелькнул силуэт.
Так мне хочется, чтобы
Появиться могли
Голубые сугробы
С Петербургом вдали.
Здесь не древние клады,
А дощатый забор,
Интендантские склады
И извозчичий двор.
Шепелявя неловко
И с грехом пополам,
Молодая чертовка
Там гадает гостям.
Там солдатская шутка
Льется, желчь не тая…
Полосатая будка
И махорки струя.
Драли песнями глотку
И клялись попадьей,
Пили допоздна водку,
Заедали кутьей.
Ворон криком прославил
Этот призрачный мир…
А на розвальнях правил
Великан-кирасир.

* * *

Анина комната: окно на Безымянный переулок… который зимой был занесен глубоким снегом, а летом пышно зарастал сорняками – репейниками, роскошной крапивой и великанами лопухами… Кровать, столик для приготовления уроков, этажерка для книг. Свеча в медном подсвечнике (электричества еще не было). В углу – икона. Никакой попытки скрасить суровость обстановки – безделушками, вышивками, открытками.

* * *

Запахи Павловского вокзала. Обречена помнить их всю жизнь, как слепоглухонемая. Первый – дым от допотопного паровозика, который меня привез, – Тярлево, парк, salon de musique (который называли «соленый мужик»), второй – натертый паркет, потом что-то пахнуло из парикмахерской, третий – земляника в вокзальном магазине (павловская!), четвертый – резеда и розы (прохлада в духоте) свежих мокрых бутоньерок, которые продаются в цветочном киоске (налево), потом сигары и жирная пища из ресторана. А еще призрак Настасьи Филипповны. Царское – всегда будни, потому что дома, Павловск – всегда праздник, потому что надо куда-то ехать, потому что далеко от дома. И Розовый павильон (Pavilion de roses).

* * *

Каждое лето я проводила под Севастополем, на берегу Стрелецкой бухты, и там подружилась с морем. Самое сильное впечатление этих лет – древний Херсонес, около которого мы жили.


Лидия Чуковская

«Записки об Анне Ахматовой»

«…Анна Андреевна сказала:

– Я недавно перечла «У самого моря» и подумала: понятно ли, что героиня не девушка, а девочка?

– Я думала – девушка шестнадцати-семна-дцати лет.

– Нет, именно девочка, лет тринадцати… Вы не можете себе представить, каким чудовищем я была в те годы. Вы знаете, в каком виде тогда барышни ездили на пляж? Корсет, сверху лиф, две юбки – одна из них крахмальная – и шелковое платье. Наденет резиновую туфельку и особую шапочку, войдет в воду, плеснет на себя – и на берег. И тут появлялось чудовище – я – в платье на голом теле, босая. Я прыгала в море и уплывала часа на два. Возвращалась, надевала платье на мокрое тело – платье от соли торчало на мне колом… И так, кудлатая, мокрая, бежала домой.

– Вы, наверное, очень скучаете без моря?

– Нет. Я его помню. Оно всегда со мной… У меня и тогда уже был очень скверный характер. Мама часто посылала нас, детей, в Херсонес на базар, за арбузами и дынями. В сущности, это было рискованно: мы выходили в открытое море. И вот однажды на обратном пути дети стали настаивать, чтобы я тоже гребла. А я была очень ленива и грести не хотела. Отказалась. Они меня бранили, а потом начали смеяться надо мной – говорили друг другу: вот везем арбузы и Аню. Я обиделась. Я стала на борт и выпрыгнула в море. Они даже не оглянулись, поехали дальше. Мама спросила их: “А где же Аня?” – “Выбросилась”. А я доплыла, хотя все это случилось очень далеко от берега…»

У самого моря

Бухты изрезали низкий берег,
Все паруса убежали в море,
А я сушила соленую косу
За версту от земли на плоском камне.
Ко мне приплывала зеленая рыба,
Ко мне прилетала белая чайка,
А я была дерзкой, злой и веселой
И вовсе не знала, что это – счастье.
В песок зарывала желтое платье,
Чтоб ветер не сдул, не унес бродяга,
И уплывала далеко в море,
На темных, теплых волнах лежала.
Когда возвращалась, маяк с востока
Уже сиял переменным светом,
И мне монах у ворот Херсонеса
Говорил: «Что ты бродишь ночью?»

Знали соседи – я чую воду,
И, если рыли новый колодец,
Звали меня, чтоб нашла я место
И люди напрасно не трудились.
Я собирала французские пули,
Как собирают грибы и чернику,
И проносила домой в подоле
Осколки ржавые бомб тяжелых.
И говорила сестре сердито:
«Когда я стану царицей,
Выстрою шесть броненосцев
И шесть канонерских лодок,
Чтобы бухты мои охраняли
До самого Фиолента».
А вечером перед кроватью
Молилась темной иконке,
Чтоб град не побил черешен,
Чтоб крупная рыба ловилась
И чтобы хитрый бродяга
Не заметил желтого платья.

Дикая девочка

Языческое детство. В окрестностях этой дачи («Отрада», Стрелецкая бухта, Херсонес. Непосредственно отсюда античность – эллинизм) я получила прозвище «дикая девочка», потому что ходила босиком, бродила без шляпы и т. д., бросалась с лодки в открытом море, купалась во время шторма и загорала до того, что сходила кожа, и всем этим шокировала провинциальных севастопольских барышень. Однако в Царском Селе она делала все, что полагалось в то время благовоспитанной барышне. Умела, сложив по форме руки, сделать реверанс, учтиво и коротко ответить по-французски на вопрос старой дамы, говела на Страстной в гимназической церкви. Изредка отец брал ее с собой в оперу (в гимназическом платье) в Мариинский театр (ложа). Бывала в Эрмитаже, в Музее Александра III и на картинных выставках. Весной и осенью в Павловске на музыке – Вокзал… Музеи и картинные выставки… Зимой часто на катке в парке.

В Царскосельских парках тоже античность, но совсем иная (статуи). Читала много и постоянно. Большое (по-моему) влияние (на нее) оказал тогдашний властитель дум Кнут Гамсун («Загадки и тайна»); Пан, Виктория – меньше. Другой властитель Ибсен… Училась в младших классах плохо, потом хорошо. Гимназией всегда тяготилась. В классе дружила только с Тамарой Костылевой, с которой не пришлось больше встретиться в жизни.


Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой»

«…Я спросила у нее, где и как она училась.

– В гимназии в Царском, потом несколько месяцев в Смольном, потом в Киеве… Нет, гимназию я не любила и институт тоже. И меня не очень-то любили.

В гимназии, в Царском, был со мной случай, который я запомнила на всю жизнь. Тамошняя начальница меня терпеть не могла – кажется, за то, что я однажды на катке интриговала ее сына. Если она заходила к нам в класс, я уж знала – мне будет выговор: не так сижу или платье не так застегнуто. Мне это было неприятно, а впрочем, я не думала об этом много, «мы ленивы и нелюбопытны». И вот настало расставание: начальница покидала гимназию, ее куда-то переводили. Прощальный вечер, цветы, речи, слезы. И я была. Вечер кончился, и я уже бежала вниз по лестнице. Вдруг меня окликнули. Я поднялась, вижу – это начальница меня зовет.